|
 |
А.П. БЕЛЯЕВ
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ
1 февраля 1827 года около 9 часов вечера в последний раз загремели мои дверные затворы и появился плац-адъютант Трусов, объявивший мне о нашем отправлении в Сибирь. С чувством я простился с ним, выразив ему свою искреннюю благодарность за все доброе участие, какое он во все время заключения оказывал мне. Надев шубу и теплые сапоги, я последовал за ним в дом коменданта, где уже были Нарышкин, А.И. Одоевский и мой брат. Чрез несколько минут по лестнице застучала та же деревяшка, которая при начале заключения произвела на нас такое неприятное впечатление перспективной пытки, и тот же комендант Сукин произнес: «Я имею высочайшее повеление, заковав вас в цепи, отправить по назначению». При этом он дал знак, по которому появились сторожа с оковами; нас посадили, заковали ноги и дали веревочку в руки для их поддерживания. Оковы были не очень тяжелы, но оказались не совсем удобными для движения. С грохотом мы двинулись за фельдъегерем, которому нас передали. У крыльца стояло несколько троек. Нас посадили по одному в каждые сани с жандармом, которых было четверо, столько же, сколько и нас, и лошади тихо и таинственно тронулись. Городом мы проехали мимо дома Кочубея, великолепно освещенного, где стояли жандармы и пропасть карет. Взглянув на этот бал, один из наших спутников, Одоевский, написал потом свою думу, озаглавленную «Бал мертвецов».
Когда мы подъехали к заставь, нас с братом посадили в одни сани, а Нарышкина с Одоевским в другие; на облучках поместилось по одному жандарму в наших санях, а другие два поместились с фельдъегерем. Теперь уже мы быстро помчались за санями фельдъегеря, и колокольчик заунывно запел в тишине ночи. Звуки эти, давно знакомые нам при самых счастливых и радостных обстоятельствах жизни, теперь пробудили в душе самые тяжелые мысли, и неумолимая грусть камнем налегла на сердце; теперь звуки эти перенесли нас далеко под родной кров, в среду милой семьи, где представилась мне наша нежная, чудная мать, юные, милые, любящие сестры, которые, может быть, в эту самую минуту проливают слезы о погибели нашей и вечной разлуке. Да, тяжело быть причиной несчастия и слез чьих бы то ни было, даже врага; каково же сознавать, что был причиной несчастия и слез людей самых дорогих сердцу!
На станциях мы ближе познакомились с нашими спутниками, и с этой поры до самой вечной разлуки нас связывала с ними самая искренняя задушевная дружба, особенно с (кн.) Александром Ивановичем Одоевским, который был нам ровесником по возрасту и родным по нашим к нему чувствам. Мы скоро увидели в нем не только поэта, но, скажу смело, даже великого поэта; и я убежден, что если б собраны были и явлены свету его многие тысячи стихов, то литература наша, конечно, отвела бы ему место рядом с Пушкиным, Лермонтовым и другими первоклассными поэтами. Он был очень рассеян, беспечен, временем до неистовства весел, временем сумрачно задумчив, и хотя, конечно, он не мог не сознавать своего дара, но был до того апатичен, что нужно было беспрестанно поджигать его, чтоб заставить писать. Большую часть его стихов мы с братом и с Петром Александровичем Мухановым решительно можем отнести к нашим усилиям и убеждениям. Первыми его слушателями, критиками и ценителями всегда были мы с Мухановым и Ивашевым. Но о нем расскажу в своем месте.
Помню, что на дороге в Шлиссельбург нас перегоняли тройки, которых, несмотря на все усилия фельдъегеря, мы не могли перегнать; он догадывался, что это были некоторые из супруг наших товарищей и что чрезвычайно его волновало. На станции возле нашей комнаты появился кто-то из них, и они через дверь, запертую, конечно, могли перекинуться несколькими словами с Нарышкиным. Когда мы сели с братом в повозку, в воротах под сводом к нам подошла поспешно очень молодая дама чудной красоты и, протянув руку, хотела нам всунуть пачку ассигнаций. Мы с братом, конечно, отказались, сказав ей, что мы деньги имеем у фельдъегеря, но она настаивала на том, чтоб мы взяли, но тут раздалось грозное слово: «пошел» и мы расстались, с чувством пожав ей руку. Это нежное участие в судьбе нашей, придававшее столько прелести и без того прелестной женщине, эта торопливо протянутая рука с деньгами до сих пор так живо припоминаются мне, как будто это было вчера, тогда как с этого дня протекло уже 50 лет и давно уже этот образ покоится в могиле. На следующей станции опять в стороне обогнали нас тройки, и когда мы вышли из повозок и входили по небольшой лестнице, то приметили стоявших крестьянок, но тут дамская обувь предала их и показала нам, что это опять были те же дамы, которые были и на прежней перемене лошадей. Потом уже в Сибири мы узнали, что одна, а именно та, которая давала нам деньги, была жена Ивана Дмитриевича Якушкина, а другую уже не помню, кажется Наталья Дмитриевна Фон-Визин. Наталью Дмитриевну мы знали в Сибири и потом видели в Москве, а нашу молодую благодетельницу не знали, так как муж ее желал, чтоб она не ездила к нему, а осталась в России для воспитания сына, и потому никогда не могли ей выразить нашей благодарности за ее намерение помочь нам. Так как путь наш совершался весьма быстро, станции только мелькали, так сказать, перед нами, то единственное впечатление, вынесенное из этого путешествия, — это утомление от беспрерывной езды, беспокойство и холод от оков и некоторая отрада, когда через две ночи в третью останавливались ночевать. Тут к нам возвращалась наша обычная веселость за чаем, а потом мы крепко засыпали до раннего выезда. В Комышкове нас принял у себя в доме благороднейший и добрейший старичок почтмейстер. Он принимал, поил, кормил и покоил все проезжавшие партии наших товарищей, которые все с чувством благодарили его за гостеприимство.
В Тобольск мы приехали днем и прямо к полицеймейстеру в дом. Он отвел нам несколько комнат, с величайшею любезностью озаботился о нашем ночлеге, чтобы нам было покойно, и так нас принял, что мы должны были совершенно забыть, что были в оковах ссыльнокаторжные и ехали в рудники. У него мы обедали. За столом было несколько посторонних лиц, вероятно, полюбопытствовавших нас видеть; разговор был весьма оживленный и интересный, хотя, конечно, не политический. Перед обедом нас возили к губернатору Дмитрию Николаевичу Бантыш-Каменскому, который тоже принял нас очень ласково. Помнится, что во время нашего пребывания в Тобольске оковы наши были с нас сняты, чтобы дать отдохнуть нам от долгого пути. Тут мы простились с нашими добрыми жандармами, которые вместо стражей были буквально нашими усердными слугами. Не помню уже, сколько времени мы пробыли в Тобольске, но, кажется, более двух дней. Затем мы отправились в Иркутск с тем же фельдъегерем, только вместо жандармов были назначены линейные сибирские казаки. По дороге от Тобольска до Иркутска мы останавливались в Томске, где также были приняты радушно, но уже не помню всех обстоятельств нашей остановки, которая была очень коротка.
В Красноярске на станции нас посетил советник правления Коновалов, очень любезный и внимательный человек, который в разговоре рассказал нам о княгине Трубецкой и ее геройской решимости, бросив карету, скакать на перекладной. Коновалов, кажется, первый устроил в Сибири, стеклянный завод, и его посуда: стаканы, кувшины для кваса и молока — расходилась по всей Сибири. Тут мы не успели даже пообедать, так торопился наш фельдъегерь. Когда же выехали из города, то попросили его заехать в первое село, чтобы пообедать. Он согласился, и мы въехали в первую по дороге избу; но избой я неправильно назвал очень хороший дом, где царствовала необыкновенная чистота. Полы, потолки, скамьи из кедрового дерева — все это блестело, и, на пол уронив хлеб, смело можно было его есть. В Сибири два раза в неделю все моется, скоблится, а печи белятся. Хозяева, простые крестьяне-сибиряки, очень радушно нас приняли; такие же опрятные хозяюшки накрыли тотчас стол и поставили кушанья. Каково же было наше удивление, когда этих кушаний: похлебок, говядины, каши, жареной дичи, пирожных колечек с вареньем — оказалось до шести блюд; превосходный пенистый квас нам подали в стеклянных зеленых кувшинах завода Коновалова, а когда мы хотели заплатить за обед, то хозяин и хозяйка обиделись, сказав: «Что это вы, господа? У нас, слава богу, есть чего подать». Не знаю, как теперь, но тогда Сибирь была житницей, в которой, по выражению некоторых крестьян, они по 20
лет не видели дна у своих сусеков. Крестьяне старожилы имели по 200,
300 штук рогатого скота и 30, 40 и 50 лошадей; словом, довольство и необыкновенная чистота, даже в самых небольших избах, особенно после
русских дымных и отвратительных хижин помещичьих крестьян, поражала. Тут-то мы с торжеством говорили: ««Вот что значит свобода!» Правда, не одна свобода, конечно, совершила это благоденствие народа, но к ней еще надо прибавить безграничные пространства превосходной девственной земли чистейшего чернозема и беспредельные пастбища. Но откуда взялась эта всеобщая, до педантства простиравшаяся чистота и опрятность, то это поистине непонятно. Край этот не имел никакого сообщения с западным цивилизованным миром. Некоторые думают, что это было влияние известных сибирских администраторов, каковы были губернатор Трескин при генерал-губернаторе Пестеле (отец декабриста - С.А.) и исправник Лоскутов, но все же это их влияние должно было ограничиваться тем округом, где действовало их управление; со временем это влияние все же должно было прекратиться; а здесь, напротив, эта чистота общая губерниям всей Сибири: Тобольской, Томской, Енисейской, Иркутской, за Байкалом и повсюду.
Иркутск не был для нас так гостеприимен. Тут нас привезли прямо в острог, где отвели, конечно, особое помещение. Мы с удовольствием узнали, что часовыми у наших дверей были семеновские солдаты, сосланные сюда за семеновскую историю. Как благородно выдержали себя эти чудные солдаты. Эти люди были здесь образцом дисциплины и безукоризненны в поведении, как будто носили а душе воспоминание того, что они были первым полком в гвардии; и не одною только выправкою и фронтом, а особенно своим благородным поведением и развитостью; конечно, они были обязаны этим своим превосходным командирам, как Потемкин, и своим ротным командирам и вообще всем офицерам, отличавшимся прекрасным воспитанием и рыцарским благородством. В Иркутске мы простились с нашими казаками. До Читы, за Байкалом, куда нас теперь везли, уже приходилось пересаживаться из саней в телеги, так как был уже март месяц и снег везде сошел. Байкал мы переехали еще по льду, на котором не было ни снежинки; снег никогда не удерживается на Байкале, так как он замерзает гладко, а не становится торосом от наносного льда. Несмотря на толщина, вода была видна на порядочную глубину. Этот переезд делается на одних лошадях, с небольшим в два часа, так как тройки выдерживаемых лошадей несутся почти все это расстояние в карьер с небольшими роздыхами.
Мы вышли у пустынного, но живописного Посольского монастыря, который осмотрели, руководимые монахами. Тут мы, напившись чаю, отправились далее, и уже путь наш не представлял ничего замечательного.
XII
В Сибири: в Чите и Петровске
В Чите мы уже нашли многих из наших товарищей, приехавших раньше нас. Сначала нас ввели в средний каземат, где могли поместиться только четверо. Осматривал наши чемоданы, грубо приказывая все вынимать и показывать, очень грубый, дослужившийся из солдат офицер и ротный инвалидный командир Степанов, говоривший с нами языком тюремщика, относясь, разумеется, как к ссыльнокаторжным, и говоря нам ты. Здесь мы переночевали, а на другой день нас поместили в одну из боковых, довольно большую комнату, где были сделаны нары для ночлега и сиденья. В углу между печью и окном могли поместиться трое, и эти трое были Ник. Ив. Лорер, Нарышкин и Мих. Александрович Фон-Визин. На больших же нарах вдоль стен помещались мы с братом, Одоевский, Шимков и еще кто, не помню. (В углу стояла знакомая парашка.) На ночь нас запирали. Выходить за двери могли не иначе, как с конвоем; выходить не куда-нибудь из тюрьмы, а в самой тюрьме. Гулять дозволялось по двору, обставленному высоким заостренным частоколом. Когда наступила весна, в это время уже приехал г. Лепарский, который посетил каземат и обошелся с нами очень
кротко, сказав, что он готов все сделать, чтоб облегчить нашу участь, но что в то же время будет строго держаться данной ему инструкции. Из наших товарищей многих он знал во время их службы. Весною он дозволил
нам заняться устройством на дворе маленького сада. Мы устроили клумбы
с цветами, обложенные дерном. Посреди сада устроили на круглой насыпи, обшитой дерном, цветник, а среди его солнечные часы на каменном столбе. Для утверждения горизонтальной доски и циферблата употребляли вместо ватерпаса длинную прежнюю одеколонную банку с водой. Устроителем был Фаленберг. Эти работы мы делали в свободное от казенных работ время и в праздники. Казенные же работы производились при постройке большого каземата, где должно было поместиться потом почти все общество и куда нас к зиме и перевели. Из прежних казематов один оставлен был под лазарет, а в другом, называемом маленьким, помещено было для большего простора человек пять товарищей. Мы копали канавы для фундамента, а как земля еще была мерзлая, то прорубали лед кирками. Но каземат этот не мог поспеть ранее зимы. Летом работали плотники, а нас водили на конец этого маленького селения зарывать овраг. Около этого оврага росло несколько роскошных бальзамических тополей, под тенью которых мы отдыхали.
Многим из наших товарищей, имевшим в России большое состояние, оставшееся родным, присылались все журналы и газеты как русские, так и иностранные. К чести правительства, в этом оно было очень великодушно, и даже английские журналы, самые либеральные, нам передавались исправно. Книг посылалось множество, от самых серьезных политических, философических до легких романов. Тогда в России наша литература была еще очень скудна, и потому все книги были на французском, английском, немецком и весьма немного на русском языках. Комендант должен был пересматривать все, что посылалось, и сначала он на каждой книге подписывал: «Читал Лепарский», но, видя, что количество присылаемых книг превышает всякую возможность их прочесть, то он уже стал выставлять: «Видел Лепарский». Эта последняя подпись красуется и теперь хранится у меня на огромной в 14 томов Всеобщей истории.
Сначала из наших дам, этих добрых наших гениев, мы застали одну Александру Григорьевну Муравьеву. Потом, когда в нововыстроенный
большой каземат к нам перевели товарищей, бывших в Благодатских рудниках, с ними приехали княгиня Трубецкая и княгиня Волконская, которые жили с ними в рудниках. Они заняли квартиры близ каземата,
куда допускались для свидания с мужьями и родными два раза в неделю.
В одно из этих свиданий чуть было не произошла страшная катастрофа,
описанная уже у других декабристов в их записках.
В первое лето однажды мы ходили по своему двору, как вдруг увидели подъехавшую карету. Нарышкин, гулявший с нами, узнал карету
своей жены, бросился к ней, позабыв, что перед ним частокол, а она, когда вышла из кареты и увидела его за частоколом в оковах, упала в
обморок. Тут началась страшная суматоха между всеми нами: кто бежал
за водой, которую все же нельзя было подать сквозь частокол, ни через частокол очень высокий; некоторые же из товарищей догадались послать
за дежурным плац-адъютантом, который принес ключ от ворот и выпустил Нарышкина к жене его, которую сейчас же увела к себе Александра
Григорьевна Муравьева, увидевшая карету и в это время вышедшая из.
своей квартиры.
Первое время после нашего приезда, конечно, мы не имели ни провизии, ни посуды и ничего устроенного для нашего содержания. Нам шло по 8 копеек, полагавшихся по закону на сосланных в работы, и, конечно, мы бы должны были сидеть на одном хлебе и воде, но в это-то самое время мы имели такое содержание, которое можно назвать роскошным. Все это присылалось от наших дам. Чего не приносили нам от этих чудных добрых существ! Чего должно было им стоить это наше прокормление! Каких хлопот и забот требовало оно от них лично, потому что это была дикая пустыня, а не столица, где с деньгами можно все устроить, не беспокоя себя. И вот теперь только в первый раз мне пришел в голову вопрос: как они это делали? Где брали все то, что нам присылали. Откуда могли они доставать такие огромные количества провизии, которые нужны, чтоб удовлетворить такую артель, — ведь нас было сначала человек тридцать, а потом еще более. Пока не устроилась артель, не был выбран хозяин, определены повара и чередовались дежурные по кухне, пока это все устроилось, говорю, прошло много времени, и во все это время эти великодушные существа, отказывая, я думаю, себе во всем, к чему они привыкли в прежней жизни, не переставали кормить нас, можно сказать, роскошно. Кто, кроме всемогущего Мздовоздателя, может достойно воздать вам, чудные ангелоподобные существа! Слава и краса вашего пола! Слава страны, вас произрастившей! Слава мужей, удостоившихся такой безграничной любви и такой преданности таких чудных идеальных жен! Вы стали поистине образцом самоотвержения, мужества, твердости при всей юности, нежности и слабости вашего пола. Да будут незабвенны имена ваши!
За этими первыми дамами, приехавшими сначала, стали появляться другие: Наталья Дмитриевна Фон-Визин, Юшневская, Янтальцева, Давыдова, баронесса Александра Ивановна Розен; в это же время приехала по высочайшему соизволению Прасковья Ивановна (Егоровна - С.А.) Анненкова, молодая француженка, лично просившая императора дозволить ей ехать в Сибирь и разделить участь отца своего ребенка, а так как нельзя было ей посвятить себя любимому ею человеку иначе, как став его женою, то она в самый день приезда или на другой день была с ним обвенчана. Потом еще приехала невеста Ивашева, молодая 20-летняя и прелестная собою Камилла Петровна Ledantu, и на другой же день была свадьба. Эта свадьба была действительно романтическою, а спасительною для него тем, что отвлекла его от пагубного предприятия бежать из каземата рекою Амуром. Расскажу поподробнее этот эпизод, так как по дружбе с Ивашевым мы были почти участниками в этом его предприятии.
Как Ивашев, так и я были фантастически настроенные головы, и
прозябание в такой жизни, какая досталась нам на долю, было не по нас, к тому же мы всегда любили сильные ощущения разные приключения,
опасности имели для нас чудную прелесть. Тут перед нами раскидывалась необозримая, чудная, хотя и дикая, пустынная природа; новые неведомые страны, гигантская река — все это нам представлялось в очаровательных образах и манило с необычайною силою Мы, конечно, сознавали, что тут нужны будут большие физические усилия, лишения, но затем нам представлялся очаровательный отдых под кровом небесного свода, среди дружеской беседы, надежда, мечтания о будущем и т. д. Может быть, мы и обольщали себя, как уже это было испытано мною при следствии в каземат, но в этом случае мы чувствовали в себе столько решимости и мужества, что готовы были пуститься, очертя голову, в самое отважное предприятие тем легче, что тут мы рисковали только лично собою. Ивашев где-то вычитал и уже приискал какой-то корень, который при употреблении его в пищу мог долго поддерживать наши силы. Путь наш мы располагали совершить все водой, сделав себе плот, начиная с реки Читы, впадающей в Ингоду, из Ингоды в Шилку, составляющую с Аргунью исток Амура, и наконец Амуром до Сахалина и океана.
Взглянув на подобное предприятие здраво, без увлечения, оно, конечно, было не только гибельно, но и безрассудно; мы же думали не так и считали его возможным, надеясь на то, что никто бы не остановил нас среди огромной, почти пустынной реки до океана, где мы могли встретить американский корабль. Всего труднее было добраться до нее, но тут мы полагались на авось. В это самое время, к счастью нашему, Ивашев получил от сестры своей, Языковой, первое письмо, в котором таинственно спрашивала она его, помнит ли он такую-то молодую девушку, которая когда-то нравилась ему, которой он даже сочинял стихи. Он отвечал, что очень помнит, а также и то, что она очень нравилась ему, только не понимает, что значит этот вопрос. До следующего ответа прошло довольно долго, но письмо это уже стало занимать его, и предприятие наше пока отложилось. Следующие письма уже разъяснили ему, что если она и теперь еще ему нравится, то он может соединиться с нею, так как она тайно, в глубине сердца, любила его и выразила полную решимость выйти за него и разделить с ним его судьбу. Разумеется, он был в восторге; с дозволения комендата, который уже был извещен о разрешении государя, стал устраивать для нее небольшой, но уютный домик. Прошло несколько месяцев, как его известили о ее приезде. Она остановилась у Марии Николаевны Волконской. Понятно, каково могло быть первое свидание. Затем сделаны все распоряжения для свадьбы, которая вскоре и совершилась. Хотя эта романтическая повесть и была кратко описана, но я передам ее, как слышал от Ивашева Мать ее, m-me Ledantu, была гувернанткой его сестер, и дочь жила с нею. Когда Ивашев приезжал в отпуск, где постоянно была в его семейном кругу и она, то, конечно, скоро заметил хорошенькую Камиллу Петровну; оказывал ей большое внимание, несколько ухаживал за ней, писал ей стихи, вероятно, нежного свойства; но хотя все это было как приятное препровождение времени, однако ж и сердце принимало тут участие. С отъездом его в армию все это кончилось. Но оно не кончилось для молодой девушки с нежным сердцем; и с того времени в ней возгорелась истинная страстная любовь, которую она скрыла в глубине своего сердца. Когда же постигло Ивашева это несчастие, она заболела нервною горячкой, и как мать Ивашева часто бывала у ее постели, то горячечный бред больной открыл ее тайну.
Тогда-то она решилась дать единственному сыну своему эту чудную девушку подругой его жизни и тем облегчить его заточение. Когда по выздоровлении мать Ивашева передала ей ее чувства, выразившиеся в бреду, она сказала ей всю правду; узнав и о его чувствах к ней, она на предложение матери изъявила решимость ехать к нему, чтоб разделить с ним его участь. Ивашев был сын очень богатых родителей и по своему положению принадлежал к высшему обществу; он был умен, хорош собой,
прекрасно образован и к тому еще обладал редким музыкальным талантом. Известный пианист Фильд гордился им, как своим учеником. Все это вместе взятое по тогдашним понятиям света, конечно, ставило его много выше дочери бедной гувернантки.
В это время дамы наши уже устроились довольно хорошо, выстроили себе хорошенькие дома, если далеко не подходившие к их прежним роскошным жилищам, то все же со всеми удобствами, какие их значительные средства могли доставить даже и в такой пустынной стране. Они для свидания с мужьями должны были приходить в каземат при офицере, но мало-помалу строгость эта стала смягчаться, и хотя по их просьбам комендант всегда просил дать ему время «поконсультоваться», как он выражался, конечно, с собою самим, а затем разрешал, прошения.
Так, под предлогом нездоровья жен мужей отпускали к ним в дом, но для вида и для донесения в Петербург он требовал, чтобы обычные свидания были продолжаемы в каземате. Это в Чите.
На другой год мы перешли во вновь построенный большой каземат; средний, в который мы приехали, был назначен для больных, но там были помещены и здоровые; 3-й маленький на крутом возвышении, близ реки, также занят за неимением места. В нашей комнате, которая называлась первым нумером, были помещены у печки (бар.) Влад. Ив. Штейнгель, чрез стол от него были две наши с братом кровати, возле нас был моряк кап.-лейт. Конст. Петр. Торсон, за ним, кажется, Панов и (кн.) Щепин-Ростовский в углу; в противоположном углу Ив. Александ.
Анненков, полковник Повало-Швыйковский, далее полковник Тизенгаузен, за ним Пав. Вас. Аврамов, остальных не помню. Другой каземат, помню только Кюхельбекера, Бобрищева-Пушкина, Розена, Загорецкого, Басаргина, Шимкова, Пестова, Бечасного. Еще две комнаты, противоположные нашим, занимали Муравьевы, Юшневский, Бестужевы, Николай и Михайло, Пущин, Свистунов, Одоевский, Завалишин и еще кто уже не припомню. Да и в этом распределении по забывчивости может быть
ошибка.
В это время из присылаемых беспрестанно книг уже составилась
значительная библиотека на всех почти европейских языках Все читали
и писали с жадностью, в праздности были немногие.
Одежда наша понемногу изнашивалась, нужно было ее возобновить, но где взять портных и сапожников? И вот начиная с Бобрищева-Пушкина и др. явилась артель мастеровых, состоявшая из следующих лиц закройщик Павел Сергеевич Пушкин, потом брат мой, Оболенский, Фролов, Загорецкий, Кюхельбекер и еще не помню. Пушкин по математике дошел до искусства кроить, и работа закипела. Помню, что Оболенский пожертвовал мне свое байковое одеяло, из которого мне было сшито что-то вроде казакина, в котором и был сделан мой портрет Николаем Бестужевым, снимавшим со всех нас портреты. За портными следовала артель столяров, в которой особенно способным оказались тот же Пушкин, Фролов, Загорецкий и Кюхельбекер. Я также было присоединился к этой артели и взял на себя сделать большой стол для обеда и чая в нашем номере. Но увы, хотя я трудился усердно, но, не имея никакой способности вообще ко всем ручным работам, да, кажется, и ни к чему, стол мой оказался таким, что для употребления, хотя временного, ему понадобилось связывать ноги, а потом заменить другим, более твердым. Конечно, это произведение моего искусства произвело взрыв хохота, повторявшегося много дней, как только кто-нибудь напоминал об этом. Пушкин же сделал для Елизаветы Петровны Нарышкиной большое кресло, так как она сильно страдала разными нервными болезнями, да и все наши благодетельницы часто подвергались сильным болезням, конечно, вследствие всего перенесенного ими. Тут-то являлись во всей силе слова Господа: «Дух бодр, плоть немощна»; другая подвергшаяся также страшной нервной болезни была Наталья Дмитриевна Фон-Визин. Болезни этих двух дам особенно выдавались по их жестокости, но все дамы наши были подвержены сильным и частым болезням, а одна из первых, Александра Григорьевна Муравьева, там и умерла. Креслу Пушкина суждено было вместе с Нарышкиными переехать на Кавказ, а потом в Россию. Когда отец Пушкина увидел это кресло, работы своего сына, он заплакал и просил его у Елизаветы Петровны, а так как и ей не хотелось расстаться с креслом, то она решила, что по смерти ее кресло перейдет к нему, а после его смерти оно останется в ее роде.
Многие наши товарищи начали изучать языки, которых прежде не
знали. Так, полковник Фон-Бриген, как знаток, преподавал латинский язык, и многие стали заниматься латынью, в числе их был и Влад. Ив.
Штейнгель, которому и тогда уже было 50 лет. Мы с братом стали изучать английский язык. Я учился этому языку еще в корпусе, и потому
мне приходилось повторять и припоминать, а брат вовсе не знал его. Учителями нашими были Оболенский, Чернышев и другие, к которым мы прибегали за советами. При желании, при твердой воле, настойчивости
мы скоро овладели книжным языком и грамматикой, а, чтоб еще больше
укрепиться в языке, мы с братом приняли на себя перевод истории падения Римской империи Гибона; мы разделили этот труд пополам и каждый взял шесть томов. Переводить историю легче всякого другого сочинения, к повествовательному слогу скоро привыкаешь, и он делается
очень легким для понимания; в трудных же местах мы прибегали к Оболенскому или к кому-нибудь из знавших хорошо язык. Хотя мы имели
некоторые способности писать порядочным слогом, но тоже в тонкостях
русского языка прибегали к знатокам языка: Одоевскому, Алекс. Крюкову, Басаргину и другим. Таким образом мы кончили этот труд в год. У нас было положено не вставать от работы до тех пор, пока не кончим десять страниц каждый. Потом мы перевели «Красный разбойник» Купера и «Водяная колдунья» его же. Все это и до сих пор в рукописях хранится у меня, потому что все это уже потом было переведено и издано; мы же не имели средств, ни возможности для напечатания.
Некоторые из товарищей занимались военными науками, которые
читались Никит. Мих. Муравьевым. Розен переводил «Часы благоговения» с немецкого. Ник. Алекс. Бестужев устроил часы своего изобретения с горизонтальным маятником; тогда еще он, кажется, не являлся. Это было истинное, великое художественное произведение, принимая в соображение то, что изобретатель не имел всех нужных инструментов. Как он устроил эти часы — это поистине загадка. Помню, что эти часы были выставлены им в полном ходу в одной из комнат. Эта работа его показала, какими необыкновенными гениальными способностями обладал он. Словом, в нашей тюрьме всегда и все были заняты чем-нибудь полезным, так что эта ссылка наша целым обществом, в среде которого были образованнейшие люди своего времени, при больших средствах, которыми располагали очень многие и которые давали возможность предаваться исключительно умственной жизни, была, так сказать, чудесною умственною школою как в нравственном, умственном, так и в религиозном и философическом отношениях. Если б мне теперь предложили вместо этой ссылки какое-нибудь блестящее в то время положение, то я бы предпочел эту ссылку. Тогда, может быть, по суетности я бы поддался искушениям и избрал другое, которое было бы для меня гибельно.
Для наших работ по окончании лета была построена изба, где в
большой комнате стояли ручные жернова, на которых положено было смолоть 20 фунтов на пару, но и эта работа не требовалась строго, так
что другие вовсе не работали, нанимая смолоть за них сторожей, которые, конечно, были рады получать этот заработок. Мы с братом, Розен и еще многие другие по гигиеническим причинам работали сами собственно для того, чтоб делать движение для подкрепления здоровья. Другая комната была назначена для отдыха, где беседовали, читали, играли в шахматы, а в других группах происходили различные прения, всегда серьезные и научные или политические.
С Читы еще устроились различные хоры как духовных песнопений
и духовных предпочтительно, так и разных романсов. Многие имели очень хорошие голоса, певали еще прежде в салонах и знали музыку. Потом уже были присланы и инструменты. У многих из наших дам были в домах рояли Вадковский Фед. Фед. был замечательный скрипач. Также и другие, еще прежде занимавшиеся музыкой, получили свои инструменты, так что мог составиться прекрасный квартет: 1-я скрипка — Вадковский, 2-я — Николай Крюков, альт — Алекс. Петр. Юшневский, а потом на виолончели — Петр Ник. Свистунов. Довольно забавно было, что квартет должен был помещаться на чердаке среднего каземата, так как в комнатах нельзя было расставить стульев по причине нар и тесноты; потом, когда перешли в большой каземат, то места было довольно.
Были у нас и гитары, и флейта, на которой играл Игельштром, а на чекане — Розен и Фаленберг. Музыка вообще, особенно квартетная, где игрались пиесы лучших знаменитейших композиторов, доставляла истинное наслаждение, и казематная наша жизнь много просветлела. Вскоре разрешено было многим из товарищей выстроить небольшие комнаты на дворе большого каземата. Так имели домики Никита Мих. Муравьев,
Юшневский, Вадковский и другие. Помню, что в домике Вадковского мы
спевались к Светлому воскресенью под руководством регента нашего П.Н. Свистунова. Первая Пасха по приезде нашем была очень грустная. Заутреню служил приходский священник часов в 7 вечера в одном отделении каземата, где мы сначала были помещены. Помню только, что тогда еще никого из дам не было и эта встреча светлого дня далеко от милых сердцу жен и детей многих так расстроила, что они должны были
удалиться, чтоб скрыть свою слабость.
Понятно, что в обществе, состоявшем с лишком из ста человек, в огромном большинстве из людей с высоким образованием, в ходу были
самые разнообразные, самые занимательные и самые глубокомысленные
идеи. Без сомнения, при умственных столкновениях серьезных людей первое место всегда почти занимали идеи религиозные и философические, так как тут много было неверующих, отвергавших всякую религию; были и
скромные скептики и систематически ярые материалисты, изучившие этот
предмет по всем известным тогда и сильно распространенным уже философским сочинениям. С другой стороны стояли люди с чистыми христианскими убеждениями, также хорошо знакомые со всеми источниками материалистического характера, обладавшие и философским знанием, и знанием истории как церковной, так и светской.
Так в трудах физических и умственных, в приятных живых беседах, в пении, музыке протекла наша затворническая жизнь. Шахматная игра также играла важную роль. Несмотря на заключение, эта жизнь имела такие сладостные минуты, что и теперь при одном воспоминании сердце наполняется приятными ощущениями. В большом каземате тоже был устроен нами садик, т.е. посажены были деревья, сделаны дорожки, где мы прогуливались, вспоминая о минувшем или мечтая о будущем. У многих из нас положено было непременно делать движение, т. е. ходить по несколько часов — это для сбережения здоровья. Всех аккуратнее в этом был Андр. Евг. Розен, которого мы прозвали Кинофон-Кибург. Это был человек рыцарского характера, прямой, правдивый, всегда важный, серьезный и неуклонно точный в исполнении всего, что у него положено было для каждого часа. Он подвержен был глазным воспалениям и в это время начинал нюхать французский табак, который, оттягивая от глаз приливы, вскоре уничтожал болезнь, но далее он уже не позволял себе нюхать, считая прихотью эту привычку. По вечерам он обыкновенно играл на чекане с Фаленбергом и тоже только известное время, оканчивая музыку тоже в известный час, положенный для этого развлечения. Шутники даже говорили, что у него положено было правило, какою рукою какую часть тела мыть в бане.
К частоколу в разных местах виднелись дорожки, протоптанные стопами наших незабвенных добрых дам. Каждый день по несколько раз подходили они к скважинам, образуемым кривизнами частокола, чтобы поговорить с мужьями, пожать им руки, может быть, погрустить вместе, а может быть, и ободрить друг друга в перенесении наложенного тяжелого креста. Сколько горячих поцелуев любви, преданности, благодарности безграничной уносили эти ручки, протянутые сквозь частокол! Сколько, может быть, слез упало из прекрасных глаз этих юных страдалиц на протоптанную тропинку. Всю прелесть, всю поэзию этих посещений мы все чувствовали сердцем; а наш милый поэт Ал. Ив. Одоевский воспел их чуднозвучными и полными чувства стихами!
Для овощей нам отведено было место под огород; огородником был выбран П.С. Бобрищев-Пушкин.
Работали, т. е. копали, делали грядки, сами ходя на работу по очереди, а некоторые из ретивых работников, как Кюхельбекер и Загорецкий, работали постоянно и дошли до того, что могли работать целый день наравне с нанятыми поденщиками. Конечно, для этого требовалось постепенно втянуться в работу и приучить свои мускулы к труду, а потом это вошло в привычку. Овощи были превосходные, так что некоторые из них, как-то: морковь, свекла, картофель и другие — доходили до огромных размеров.
Многие занимались изучением агрономии по Тееру и другим писателям, а наши огородники приложили теорию к практике.
Очень приятны были для всех нас летом купанья в р. Чите, для чего обыкновенно снимались кандалы. Прекрасная живописная река, теплота воздуха, наслаждение в жару погрузиться в прохладную влагу делали и общее настроение веселым, и много случалось такого в этих купаньях, что производило общий хохот.
Так, однажды Вл. Ив. Штейнгель просил Сер. Петр. Трубецкого поучить его плавать; тот подложил под него руку и показывал, как надо
действовать руками и ногами, но в это время как-то при движениях опустил руки, чтобы видеть, держится ли он на воде; но Влад. Иванович тотчас же погрузился, хлебнул водицы, забарахтался, сильно испугался и рассердился, что произвело общий смех в тех, которые видели это, но, конечно, смех сдержанный, — не мог же он думать, чтоб такой серьезный человек, как Сергей Петрович, захотел пошутить над ним.
Не помню, сколько прошло лет, как мы носили цепи, но помню, что однажды приходит комендант и неожиданно объявляет нам милостивое
повеление государя со всех нас снять оковы. Кто поверит, но скажу истину, нам стало жаль этих оков, с которыми мы уже свыклись в течение этих 3-х, 4-х лет и которые все же были для нас звучными свидетелями нашей любви к отечеству для блага которого мы ложно считали дозволенными даже такие меры, как революция и кровопролитие, но все же мы за него носили их.
Не помню также хорошо, чрез сколько именно лет петровский тюремный замок был готов и нам объявлен был поход из Читы в Петровский Завод, где он был построен.
Поход этот мы совершили пешком. Нас разделили на две партии.
Одну, нашу первую, вел плац-майор Лепарский, племянник коменданта, а другую сам комендант. При каждой партии было до 30 подвод под нашими пожитками, а на ночлеге выставлялось 10 войлочных юрт в один ряд.
Против этого ряда поставлены были юрты для караульных и начальствующих. Поход этот был для нас очень приятным развлечением неволи. Мы тут увидели снова тот простор, ту необъятную даль, уходящую за горизонт, ту даль, которая так манит своею таинственностью странника, особенно после нескольких лет заключения, в котором горизонтом был один высокий частокол. Далеко простирающаяся дорога наша, исчезаюющая в оврагах и снова выходящая на возвышениях, увлекала воображение в какую-то обетованную землю, где как будто нас ожидала тихая, спокойная жизнь среди радостей и наслаждений, отдыха в милой и любящей семье. Мы действительно, пройдя 20 и 25 верст, отдыхали и тоже в семье, но только в семье своих друзей и товарищей, а не той семье, которая оплакивала нас уже несколько тяжелых лет, а иные из нее уже почили, нс увидев своих детей, мужей и братьев. Но все же очень приятно было прийти в уютную юрту, разостлать свои войлочные постели, поставить самовар и, вдоволь напившись чаю, среди табачных облаков, при веселом говоре, шутках и смехе, отдохнуть и потом, поужинав, заснуть крепчайшим сном. В деревнях и селах мы не останавливались и проходили мимо, в юрты, расставленные поблизости. Выбранный нами хозяин, Андр. Евген. Розен, имел привилегию ехать вперед на подводе, чтобы закупить нужную провизию и потом изготовить ужин, а на дневках и обед; кухня, тоже в юрте, становилась позади наших юрт. При переходах приятно было видеть белеющие вдалеке церкви и разбросанные около них человеческие жилища, где люди жили, трудились, горевали и радовались свободно по-своему. Из Читы мы шли бурятскими степями; подводчики и провожатые наши тоже были буряты. Взвод солдат шел впереди и взвод позади партии При бурятах были их зайсаны, очень щеголеватые и статные люди из их дворянства. Буряты имеют страсть к шахматной игре, и на дневках около юрт всегда составлялись шахматные партии, окруженные толпою азиатцев, следивших с величайшим интересом за игрой, нетерпеливо высказывая играющим свои взгляды. Некоторые из зайсанов играли с нами и играли так хорошо, что один из наших лучших игроков Ник. Вас. Басаргин первую партию проиграл. Нужно было видеть общий восторг, когда буряты увидели своего победителем. Впрочем, торжество их продолжалось недолго Басаргин, вероятно, первую игру играл небрежно, но когда увидал силу своего противника, то защипал свой ус — это бы ла его привычка, — и, конечно, сделал ему мат. Вообще говоря, азиатцы играли так, что могли играть с хорошими игроками. Иногда случалось нам располагаться где-нибудь на берегу речки, под сенью осенявших ее деревьев, и тогда ночью, когда зажигались кругом костры, мы любовались фантастическим освещением листвы и проглядывавшей сквозь ветви реки, белевшихся юрт и темных домов за освещенным оазисом
Несмотря на переход в 15, 20, а иногда и 25 верст, перед сном многие еще прохаживались взад и вперед перед юртами, другие составляли сидящие и стоящие группы в оживленных разговорах, иногда прерываемых смехом или какими-нибудь возгласами. Это бодрствование ночью продолжалось, впрочем, на конце дневки, потому что выступали обыкновенно еще до солнечного восхода, следовательно, надо было запастись силами. Большая часть из нас были военные, и эти переходы многим из заслуженных наших воинов напоминали их боевые походы, а молодым — переходы и передвижения маневров.
Между нами было много живописцев, обладавших весьма серьезными дарованиями, и потому поход наш был изображен в самых живых картинах как в движениях, так и в стоянке; хотя эти картины были в малом масштабе, но они были так талантливо набросаны, что все лица были узнаваемы. У некоторых семейств наших товарищей сохранилось много этих видов, которых мы, собственно оставшиеся в живых, до сих пор не можем видеть без особенного чувства. Уже более полустолетия отделяет нас от этого времени, а как живы в памяти все эти дорогие образы! Все это было молодо, все весело, все полно стремлений к высоким, хотя и утопическим идеалам человечества; его свобода, счастие были во всех сердцах, за немногими, может быть, исключениями. Все безотчетно чего-то ждали, на что-то надеялись, тогда еще без малейшего основания, химерно, и, однако ж, все почти теперь уже осуществилось и осуществляется тем, кто один только имел право и обязанность осуществить эти мечты и кто так великодушно осуществил их. Прав был поэт, сказав: «Не пропадет ваш скорбный труд и душ высокое стремленье».
Когда мы входили в гор. Верхнеудинск, то множество любопытных сопровождало нас по городу, в котором мы не останавливались. Когда мы подходили к Торбогатаю, большому старообрядческому и очень богатому селению, нам навстречу, вышло пропасть народа. Здесь мы были расположены по квартирам, очень большим и опрятным. Все эти старообрядческие селения были очень богаты и имели большие и хорошо устроенные дома и даже с некоторым крастьянским комфортом. Между молодежью большая часть уже оставила староверческие верования, конечно, более по равнодушию ко всякому верованию, нежели по сознанию фальши в их отцовских преданиях, хотя и это они сознавали, но легко и поверхностно. Все почти курили трубки, несмотря на то что многим из них доставалось от стариков. Впрочем, у этих раскольников не заметно было того фанатизма и нетерпимости, какими отличаются закоренелые и невежественные раскольники в России. Многие из людей богатых выписывали и читали журналы и газеты, интересовались современностью и охотно входили в религиозные разговоры с многими из наших, которые хорошо знали церковную историю.
Торбогатайские староверы были отличные пахари. Земледелие было у них в самом цветущем состоянии, а как их местность вообще гористая, то все склоны гор были возделаны с большим тщанием, что нас очень удивляло и радовало. Когда мы жили в Петровском остроге, то все хлебное продовольствие нам привозили из Торбогатая. Отсюда мы скоро уже достигли цели нашего путешествия.
Петровский тюремный наш замок, как мы его называли, было огромное деревянное здание, выстроенное покоем, где было более 60 номеров. Снаружи это сплошная стена, а внутри, кругом здания, построена была светлая галерея с большими окнами, разделенная на многие отделения, которые по галерее отделялись одно от другого запертыми дверями и каждое имело свой выход на особый двор, обставленный частоколом. Мы были сильно озадачены, увидев, что комнаты наши, или номера, были совершенно без окон и свет проходил через дверь, вверху которой были стекла. Но этот свет был так мал, что при затворенной двери нельзя было читать. Когда наши благодетельные дамы увидели эту постройку, они пришли в ужас. Так как комендант сам не мог ничего сделать, то дамы наши тотчас же отправили в Петербург письма, в которых поставили на вид, что тюрьма эта лишит зрения всех, имеющихся в ней содержаться. Так как в кару, вероятно, не входило наше ослепление, то в ответ на эти жалобы получено было разрешение сделать по одному маленькому, в одно звено, окну в наружной стене и то пробито было сверху, так что смотреть из него можно было не иначе, как подставив стол, с полу же был виден клочок неба. Но и это было уже благодеяние, потому что зимой мы буквально были осуждены на тьму.
В нашем первом отделении 1-й номер был занят по расписанию Мих. Сер. Луниным, 2-й был занят служителем и сторожем солдатом, 3-й был занят мною и братом, затем 4-й — Вадковским, 5-й — Сутгофом и Александром Муравьевым и 7-й, конечный, Ник. Мих. Муравьевым.
Во 2-м отделении помещались женатые; тут были Нарышкин, Трубецкой, Юшневский, Волконский; помню Волконского и Нарышкина, помню потому, что когда по требованию коменданта жены переходили в казематы к мужьям, то у Волконской был рояль, который с нею переносился в галерею перед номером, и мы часто наслаждались пением дуэтов Марии Николаевны Волконской с Елизаветой Петровной Нарышкиной, а иногда и скрипка Вадковского к ним присоединялась. Кроме прелести
двух приятных и музыкально-обработанных голосов, оригинально было то, что эти звуки цивилизованного мира, звуки грациозной итальянской музыки раздавались в глубине каземата, почти на границах Китайской
империи. Тут через дверь велись также разговоры, когда кто-нибудь из
дам относился к кому-нибудь из нас; и тогда различные позы вежливости, принимаемые разговаривавшим лицом, нас иногда очень смешили. Это я говорю о тех, которые не были коротко знакомы в семействах наших женатых товарищей.
Это пребывание в казематах наших милых и чудных дам продолжалось недолго, так требовалось только для формы, и затем снова возвращались в свои дома, которые и здесь были заранее построены, и мужья отпускались к ним. Нельзя при этом не вспомнить добрым словом нашего добряка коменданта С.Р. Лепарского, который делал все, что только не нарушало его прямых обязанностей, а как насчет прямых его обязанностей содержать нас под караулом он мог быть совершенно покоен, что никто из нас уже не помышлял о каком-нибудь бегстве, то он и давал волю своему доброму сердцу, облегчая нашу участь и особенно тех высоких существ, которые вчуже несли ту же казнь, какая постигла их мужей и всех нас.
Сверх тех дворов, которые принадлежали каждому отделению, к внешней стороне замка или острога в степь отведено было огромное место, тоже обставленное частоколом, для сада, который при мне еще не был устроен, а в мое время это место служило для прогулок летом, а для зимы устроены были на высоких столбах в 10 или 12 аршин горы, с которых катались на санках, на лубках, а другие на коньках. Эти горы были устроены так, что одна была против другой, но в некотором расстоянии, а между раскатами был устроен обширный каток для катающихся на коньках, который содержался в большой исправности. Летом с высоких площадок этих гор был довольно обширный вид кругом на завод, на церковь и на ограничивавшую завод степную местность с пашнями и лугами.
За этим двором возвышалась лесистая высота, на которой иногда видны были нам посещавшие коменданта приезжавшие сановники.
В этом замке в середине устроено было особое большое здание для обширной кухни. Оно разделялось на две половины; в одной были кухни, а в другой большая зала для обеда и для собраний как по делам артелей, так и по другим совещаниям, касавшимся нашего хозяйственного и общественного порядка.
В этой зале происходили также публичные чтения из разных отраслей знания. Здесь читал математику по Франкеру Павел Сергеевич Бобрищев-Пушкин, который был преподавателем еще в муравьевском училище. Спиридов читал свои записки на историю средних веков, Оболенский читал философию, Одоевский курс, им составленный, русской словесности, с самого начала русской письменности и русскую грамматику его сочинения. Сколько могу припомнить, Никита Михайлович Муравьев и Репин читали из военных наук. Другие читали свои переводы, в том числе и мы с братом, кажется, из «Красного морского разбойника»; Петр Александрович Муханов читал своего сочинения повесть «Ходок по делам». Свои статьи читали и другие, как-то: Басаргин, Николай Бестужев и еще не помню.
Это устройство так называемой в шутку академии было самою счастливою мыслью достойно образованных и серьезных людей, и она давала настоящую работу тем, которые принимали на себя чтение какого-нибудь предмета. Тут также были прочтены некоторые песни из поэмы «Василько» Одоевского и другие его стихотворения, из коих некоторые и напечатаны.
Работы наши и здесь продолжались также на мельнице, точно в таком же порядке, как и в Чите; только так как нас здесь было более числом, то выходили на работу поочередно и по партиям, а не все каждый день. Из всего этого видно, что заключение было весьма человеколюбивое и великодушное; мы лишены были свободы; но, кроме свободы, мы не были ни в чем стеснены и имели все, что только образованный, развитой человек мог желать для себя К тому еще если прибавить, что в этом замке или остроге были собраны люди действительно высокой нравственности, добродетели и самоотвержения и что тут было так много пищи для ума и сердца, то можно сказать, что заключение это было не только отрадно, но и служило истинной школой мудрости и добра. Сколько прекрасных, чистых сердец билось там самою нежною и симпатическою дружбою, сколько любви и высоких чувств хранилось в этих стенах острога — чувств, так редко встречающихся в обществе счастливцев!
Немного уже нас осталось из этого истинного братства!
Да воздаст Господь отшедшим из этого мира в своем дивном царстве за их братскую чистую любовь.
Одно устройство артели, членами которой были все, но основание которой составили одни люди со средствами, уже показывает, из каких людей состояло это тюремное братство. Они столько отдавали в пользу неимущих товарищей, что все выезжавшие на поселение снабжались крупными суммами из артели, чтобы, приехавши в места своего поселения, в места самые пустынные и негостеприимные, мог иметь каждый возможность устроить для себя покойный угол и кусок насущного хлеба. Когда впоследствии все мы разъехались и рассеялись по разным местам Сибири, то и тогда так называемая «малая артель» из этих же благодетельных людей не переставала поддерживать беднейших из товарищей заключения, находившихся в беспомощном состоянии и часто в самых отдаленных местах Сибири.
Но вот наступил и час горькой поистине разлуки.
Рождение великого князя Михаила Николаевича было ознаменовано сокращением срока работ, и нашему 4-му разряду приходилось оставлять эту тюрьму, по-видимому, мрачную, а на самом деле не мрачную, а ярко освещенное вместилище многого прекрасного, возвышенного и благородного. Тут мы расставались навсегда с добрыми, преданными, истинными друзьями; тут мы расставались с теми идеальными существами, которые так много услаждали наше заключение, и оставляли многих влачить еще несколько лет эту жизнь заключения.
XIII
В Сибири — на поселении
Не помню всех подробностей нашего отправления; но помню, что много саней было занято под нас; помню также, что на первом ночлеге,
когда все мы улеглись по лавкам и по полу, нас очень смешил Николай
Иванович Лорер, приходивший в нетерпение от пения петуха, который
приветствовал своих гостей из-под печи самым громогласным и торжественным пением. Помню также, на переезде через Байкал в одном месте лед по нашей дороге треснул и образовался довольной широкий канал. Все ямщики переменили свое направление, и одни отправились направо искать, где трещина кончилась, а наш взял влево, но видя, что она идет далеко, он вдруг поворотил назад и, отъехав на некоторое расстояние, поворотил и, сказав: «Ну, теперь держитесь крепче», — погнал лошадей во весь дух. Мы не успели еще сообразить, что он хочет делать, как он уже перескочил со всею тройкою через трещину. Это был истинный сальто-мортале. На берегу Байкала к Иркутску была станция известного тогда ямщика Анкудинова, очень богатого человека. Он держал отличных лошадей, которым давал овес без выгреба, поэтому лошади были сыты. Да это было и необходимо, так как обе станции его были огромные, одна через Байкал верст на 50, а другая к Иркутску в 30 верст и еще станция по кругоморскому тракту. Он хвастался своими лошадьми и, действительно, было чем. Помню, что фельдъегерь, по фамилии Подгорный, бравый молодой человек, привезший к нам Федора Федоровича Вадковского и взявший у нас бесподобного Александра Осип. Корниловича, погрозил ему по фельдъегерскому обычаю в случае, если повезут его плохо; он запряг ему тройку страшных зверей и сам взял вожжи, сказав фельдъегерю, чтобы он уже не говорил ему: тише. Надо прибавить к этому, что сибиряки-старожилы, вообще, как народ свободный, богатый и независимый, весьма горды, и малейшая обида и угроза их возмущает. В наше время дорога к Иркутску была лесом, не весьма широка и не пряма. Когда они тронулись, то лошади вдруг подхватили и деревья только замелькали перед глазами седоков. Тут и лихой фельдъегерь струсил, тем более, что он вез Корниловича. Он имел обыкновение ехать стоя, опираясь на саблю, которая была страшной грозою для ямщиков. Но тут он уже уцепился за сани обеими руками и начал кричать: «Тише, тише, останови, держи!» Но ямщик отвечал: «Теперь уже держись, барин, я и сам их не остановлю, только сидите смирно и крепче держитесь». Сильною и опытною рукой он правил своею тройкой, минуя деревья, выдававшиеся по дороге в рытвинах, всегда предупреждая их и таким образом всю станцию сделал, как нам рассказывал сам, в час и много что в полтора. Натрусился же и молодец-фельдъегерь! Когда приехали на станцию, ямщик, потирая ноздри своим скакунам, спросил: «Ну что, ваше благородие, покойно вам было? Так в другой раз поедете, не грозите Анкудинову».
Берега Байкала очень высоки и лесисты. Когда мы любовались красой берегов, представляя себе, как они должны быть живописны весною, глаза наши встречали на крутизнах диких коз, которые с огромной высоты без страха смотрели на нас, не трогаясь с места. На берегу Байкала были поселены впоследствии и некоторые из наших товарищей. В Иркутске помню, что нам отвели очень просторную, светлую и чистую квартиру. Тут нас посетил ген.-губ. Лавинский, весьма любезно разговаривал с нами, но объявил, что по воле государя мы будем поселены поодиночке: «это, впрочем, впоследствии, сказал он, может измениться, но теперь так приказано». Наш поэт Одоевский был родственником Лавинскому; он, вероятно, говорил ему о нашей взаимной дружбе и так, вероятно, заинтересовал его, что он приказал мне написать коротенькую докладную записку, в которой я просил его ходатайствовать пред государем о переводе меня к брату, так как я назначен был в Илгинский завод на Лену, а ему выпал жребий поселения в город Минусинск, прекрасное место на Енисее. К нам приходили некоторые лица или знакомые с кем-либо из родных наших товарищей, в том числе кап.-лейт. Ник. Вукол. Головнин, мой товарищ по выпуску. Он командовал Байкальской флотилией. На другой день мы у него обедали и провели день очень приятно между некоторыми его подчиненными офицерами и другими гостями. Когда наступило время нашего отправления, он прислал нам целый мешок сибирских пельменей, которых достало нам с Пушкиным на всю дорогу. Бобрищев-Пушкин ехал со мной до Верхоленска, где был поселен; а я проехал далее до Илгинского завода.
Когда мы выехали из крепости, нас провожали до заставы Головнин с моим братом, где мы с ним и простились. Конечно, расставание с братом было очень, грустное. Помнится, что следующая за первою станциею было большое богатое село Оек, куда мы приехали уже за полночь. В 4 часа ударили к заутрени, и мы с Пушкиным отправились в церковь. В храме, весьма богатом и благолепном, было пропасть народа. Служил священник, старец ста лет, но еще бодрый и с глубоким чувством произносивший все служебные возгласы. После заутрени он подошел к нам, спросил нас, откуда и куда мы едем; узнав же, что мы едем на поселение и нарочно остались ночевать, чтобы в этот праздник быть у заутрени, он благословил нас и сказал словами Спасителя: «Грядущего ко мне не изжену вон!» По возвращении на квартиру мы распорядились отварить пельмени и с большим аппетитом пообедали. После обеда отправились далее. Так как мы с Пушкиным были очень дружны и совершенно единомысленны в вере и в чувствах, то путешествие наше было очень приятно.
Хотя мне было очень грустно расстаться с братом, с которым мы были соединены нежнейшею дружбой, а теперь расставались, может быть, очень надолго, если не навсегда, но полная всепреданность и покорность воле Божией и полная уверенность в Его милосердии ко всем, призывающим его с верою и любовью, утешали меня. К тому же я надеялся, что ему будет хорошо в месте его жительства, так как, по слухам, это было одно из лучших мест в числе назначенных для нашего поселения. В Верхоленске мы простились и с Пушкиным, и мое одиночество внезапно охватило меня, так что скорбные чувства уже были готовы овладеть мною, но и тут вера и покорность Богу восторжествовали. Наконец я доехал и до места своего назначения.
В Илгинском заводе меня привезли к управляющему заводом Вас.
Тимоф. Павлинову. Он меня принял очень вежливо, приказал отвести мне квартиру и просил навещать его. Жена его, Ирина Фоковна, была женщина чудной доброты и самого кроткого характера. Сколько было в ней любви и сожаления к несчастным каторжникам, находившимся под ведением ее мужа, и как много добра она делала им! От нее они получали рубашки, которые она сама шила и раздавала. Ни один из них не уходил с ее двора, не получив пищи или одежды; она заботилась о больных, помогала, как могла. Зато и они все очень любили и уважали ее; у них был сын лет весьми и дочь, Леночка, лет двенадцати, необыкновенно милая и умная девочка. Когда я стал с ними заниматься преподаванием французского языка, арифметики, истории и географии, то ее прилежание и ее успехи изумляли меня. Она вовсе не была похожа на своих сверстниц по возрасту; она так любила занятия и чтения, что в праздники, когда не было классов, скучала, и когда я по вечерам приходил к ним, то она сейчас садилась возле меня и старалась что-нибудь узнать из моих разговоров, задавая вопросы всегда более серьезные, нежели детские. Я к этому ребенку привязался душой; она была для меня лучшим наслаждением в моем изгнании и истинною отрадою. Когда через несколько месяцев пришло распоряжение перевести меня из завода в Балаганскую волость на Ангаре, то мне очень и очень грустно было расставаться с этим семейством. Ирина Фоковна была отличная хозяйка; ее дом был как полная чаша, и она снабжала меня в изобилии всякой провизией и это с самого моего приезда, почему я из благодарности и предложил им заниматься с их детьми, отказавшись от платы, которую предлагали.
Илгинский завод был расположен в ущелье при небольшой речке из родников. Это было огромное здание, день и ночь оглашаемое шумом и
гамом. Иногда при какой-то работе раздавалось какое-то очень стройное
пение с уханьем. Ночью он был весь освещен; пар стоял над ним и искры выбрасывались из труб. Я нанял себе квартиру на одной полугоре, на
противоположной стороне ущелья, и эта мрачная, хотя величественная картина была беспрестанно перед глазами. Редкий день проходил, чтоб
на двор ко мне перед мои окна не являлись личности, возбуждавшие самые горькие чувства. Это были несчастные, оборванные, полунагие, босые каторжники, которые, проходя, останавливались перед окнами и без обычных нищенских выпрашиваний молча стояли до тех пор, пока им не выдавалось что-нибудь; тогда они безмолвно уходили. Это зрелище поражало меня в сердце, особенно когда я увидел их обнаженными в страшный мороз; но один из ссыльных, посещавших меня, уже уволенный от работ, объяснил мне причины этих явлений. У рабочих была страсть к игре в кости, и тут они все проигрывали даже до рубашки. Посещавший
меня был урядником донского войска; он был сослан за нанесение удара
кием одному офицеру во время бильярдной игры в Новочеркасске, от которого тот умер. Ссора произошла в игре, и хотя он не имел намерения его убить, но все же был осужден. Его знали и управляющий, и жена его за хорошего человека. Он делал многие походы, и рассказы его меня очень занимали...
Когда уже разлилась Лена и все реки в мае месяце, пришло повеление, о котором я упоминал, перевести меня из завода в Балаганскую волость на Ангаре. Это известие было для меня очень прискорбно, потому что мне тут жить было очень приятно. Искренняя приязнь семейства Василья Тимофеевича, его чудной жены, их милых, любивших меня детей, заменявших мне далеких родных, чрезвычайно услаждала мою жизнь. Когда я заболел простудой, я никогда не забуду их нежной заботливости обо мне, их участия и попечения.
Когда известие о моем отъезде распространилось между рабочими завода, то интересно привести одно психическое явление, которое доказывает, что нет человека, у которого не сказывался бы тот внутренний голос, который вложил Творец в сердце каждого человека, — только человека из всех живущих тварей, как существа разумного. Возбудить этот голос совести в падшем преступнике — вот благородная задача правителей! Мне предстояла дорога горами и лесом на колесах или плыть Леной. Дорога лесом была небезопасна, так как там кочевали обыкновенно беглые с завода и могли напасть и ограбить; но вот приходит ко мне мой приятель урядник и рассказывает, что вчера в обществе каторжников поставлено было сообщить всем и дать знать, что если я поеду горами и кто-нибудь из них тронет меня, то с ними расправятся своим собственным судом, — и это за какой-нибудь кусок холста и рубашку или какую-нибудь копейку! И это в среде отверженных, глубоко развращенных людей! Если же в сердце есть благодарность, это дитя любви, то это сердце при благом воздействии на него слова любви может скоро украситься многими добродетелями и возвратить утраченное добро. Повторяю, вот задача правителей!
После многих рассуждений решено было, что мне покойнее будет
плыть Леной. Распростившись со своими знакомыми и с сердечным чувством сожаления с милым семейством, которое было истинною отрадою
в моем изгнанническом одиночестве, и с милой ученицей моей, я был душевно расстроган, так как видел, что и они разделяли мое чувство. Ученица моя сделала такие успехи, что отец не хотел оставить неоконченным начатое развитие и хотел поместить ее куда-нибудь в Москве, что потом и исполнил, как писал мне в Минусинск. Мы сели в тарантас с Васильем Тимофеевичем, который взял и сына своего проводить меня и отправить к пристани. Тут уже была готова большая лодка с гребцами, и мы отплыли.
Днем наше плавание было очень приятно.
Левый берег Лены составляют высокие горы, одетые лесом, чрезвычайно живописные, так что я, любитель природы, с восторгом любовался чудной картиной гигантской реки с ее величественными, хотя и дикими берегами. Правый берег имел бичевник, и лодку нашу влекли довольно быстро две лошади, которые сменялись по станциям. Когда же наступали вечера, то необъятные тучи комаров, как полог, закрывали лодку, так что не было возможности дышать. Это была истинная пытка для меня. Рабочие все были вымазаны дегтем, да и все это народ был привычный к этим неудобствам местности, но я решительно не знал, куда деваться. Мне дали с собою огромный полог, под которым я и скрывался ночью; от духоты сон мой был очень плохой. На третий день нашего плавания мы увидели скачущего по горному берегу тропинкой на огромной высоте казачьего урядника с сумкой через плечо в сопровождении казака и еще провожатых. Мне сказали, что это нарочной из Иркутска, так как это был обычный способ отправления правительственных депеш, а так как я ожидал своего перевода в Минусинск к брату, то что-то внутри меня сказало, что урядник везет высочайшее повеление. Это так и было. Только что мы остановились обедать, и я велел сварить себе уху из великолепного налима с молоками и принялся обедать, как вошел приехавший урядник и передал провожавшему меня депешу, где повелевалось довезти меня до Верхоленска, а там взять П. С. Бобрищева-Пушкина и ехать вместе в Иркутск, так как государь соизволил перевести меня к брату в Минусинск, а Бобрищева-Пушкина к брату же его в Красноярск.
Узнав о великодушном разрешении государя соединить меня с братом, я уже был счастлив, хотя все же это была ссылка, то же положение вне закона, но я был весел, доволен; я был счастлив в самом несчастии.
Приехавши вместе с ним в Верхоленск, мы теперь с ним ехали и
обратно, но теперь с чувством более отрадным. Я ехал к брату моему и
другу в Минусинск, областной город на Енисее, который славился в Сибири хорошим климатом, где даже на бахчах росли и дозревали арбузы и дыни, хотя не крупные. Там еще прежде нас был поселен наш товарищ из нижнего разряда Серг. Ив. Кривцов, в то время уже определенный на
Кавказ; Бобрищев-Пушкин ехал в Красноярск, губернский город, где мог
найти образованное общество, где уже был один из наших товарищей Семен Григ. Краснокутский, бывший обер-прокурор Сената, разбитый параличом и не владевший ногами; он был сослан просто на поселение. Правда, что радость Пушкина была отравлена; он просился гуда, чтобы взять на свое попечение сумасшедшего своего брата, лишившегося рассудка в отдаленной ссылке и переведенного в Красноярск для пользования, но все же он мог облегчить его положение и мог надеяться привести его в сознание. Теперь мы ехали летом, когда природа представлялась нам во всей своей красоте, с самыми разнообразными живописными видами. По дороге везде виднелись богатые села с двухэтажными домами, окна которых с занавесками были уставлены цветами и другими растениями. В таких селах приятно было остановиться. Чистота образцовая везде. В дверях, в симметрическом порядке расставлены были земледельческие орудия, телеги, бороны, плуги, сбруя — все это под тесовыми навесами; конюшни, полные лошадьми, превосходно содержимыми. Это довольство, лучше сказать, богатство и благоустройство поражали и восхищали нас, и, когда мы сделали сравнение с нашими помещичьими селениями, с их курными избами, бедностью, неопрятностью, забитым населением, то это сравнение было очень грустно. Правда, что благоденствию много способствовали страшный простор, девственная почва, огромные леса, бесчисленные стада крупного и мелкого скота, табуны лошадей, но все же свобода сибиряков, никогда не знавших крепостного права, свободный
груд более всего способствовали их процветанию.
Приехав в Иркутск, мы пробыли тут несколько дней; помню, что были у губернатора Цейдлера, где обедали вместе с капитаном Головниным. Тут я опять встретился с моим товарищем капитаном Ник. Вук. Головниным, начальником тамошней флотилии, который каждый день присылал за нами к обеду свой экипаж, и мы проводили у него целый день. Если он еще жив, то да примет свидетельство сердечной благодарности старого товарища и однокашника. Благородный, прямодушный, честный моряк и не мог поступить иначе с товарищем и другом в несчастии; но как не все имели тогда мужество принять с отверстыми объятиями политического преступника, хотя и товарища, а иногда и родного, страшась навлечь на себя гнев царя, перед которым немногие не трепетали, то это действие моего товарища и друга показывает, какими высокими благородными качествами он обладал.
Распростившись с добрым другом, мы отправились в Красноярск и на пути остановились в Илгинской казенной фабрике у доброго друга нашего, поэта и товарища А.И. Одоевского. Недолго пробыв у него, мы с
ним расстались и для этой жизни и навсегда, потому что более уже не
видались. Он умер от тифозной горячки на Кавказе, куда был определен
вместе с другими по ходатайству бывшего тогда Наследником, ныне (1878 г.) славно царствующего Государя-Освободителя. В Красноярске мы посетили Сем. Григ. Краснокутского, у которого с Бобрищевым-Пушкиным и пробыли весь этот день. Он поселился на квартире, взяв к себе своего брата, который не был совершенно сумасшедшим, а только помешанным, все и всех узнавал. Затем, простившись с Бобрищевым-Пушкиным и Краснокутским, я уже один отправился в Минусинск к брату, куда и приехал дня через два или три.
XIV
Минусинск
Приехав в Минусинск, я подъехал прямо к дому окружного начальника. В это самое время он передавал какие-то распоряжения секретарю Окружного Совета. Когда я хотел войти в зал, где он ходил, то, увидя появившуюся какую-то фигуру, запыленную и запачканную, он бесстрастно сказал: «Подожди, братец». Я отступил в прихожую. Надо сказать, что на мне был серый байковый казакин, сшитый из байкового одеяла товарища нашего Евгения Петровича Оболенского, своими портными товарищами, между которыми был и он сам. Это было в Петровском остроге. Я приехал 8 июля, время самых сильных жаров, когда сухость сменяется иногда дождем и грязью; приехал на перекладной, то наружность моя должна была представляться особенно интересною, и надо удивляться, что он не бросил все дела и не обратился с любопытством ко мне. Загем, отпустив секретаря, он позвал меня. Когда я объявил ему, что прислан на поселение и назвал свою фамилию, он очень обрадовался, сказал, что уже давно они с братом моим ожидали меня, так как получено было уведомление от генерал-губернатора о моем переводе. Он дружески расцеловался со мной, тотчас послал за братом и велел дать чаю. Нужно ли описывать, какое счастие было снова увидеться с братом и другом и заключить друг друга в объятия! Теперь нам уже казалось, что мы вполне счастливы, — так немного нужно человеку, только что освободившемуся от оков и выпущенному на свет Божий из тюрьмы. Мы были еще молоды, мне не было 30 лет, а брат был тремя годами моложе меня.
Следовательно, нам теперь на поселении, где мы ожидали оставаться навсегда, предстояла новая жизнь. Мы должны были трудиться для своего безбедного содержания, могли пользоваться некоторою свободою заводиться и заниматься хозяйством, что было в нашем вкусе и характере, наслаждаться чудною природой, которую всегда страстно любили, — и этого для нас пока было довольно.
Пробыв некоторое время у окружного начальника, мы отправились на квартиру брата с обещанием возвратиться вечером. У него по вечерам всегда собирались несколько человек ему близких, играли в бостон, который не мешал и разговорам, иногда очень занимательным. Квартира брата состояла из трех комнат, из которых я и занимал одну.
На этой квартире мы прожили более года, пока наши сестры не стали нам пересылать небольшой капиталец, отделенный нам из общей суммы, накопленной для семейства незабвенною нашею матерью. Тогда мы
наняли другую квартиру, особенный домик в 5 комнат, где и устроились
очень хорошо. Затем мы стали придумывать, какое нам избрать занятие,
чтобы получать доход с наших денег. Но прежде описания нашей деятельности в Минусинске, считаю не лишним описать как самый город,
так и его обитателей.
Главный центр Минусинского округа был тогда маленький городок, называемый Минусинском, имевший с дюжину широких улиц, одну хорошенькую каменную церковь, зимой теплую, и при ней богадельню, где содержались старые и увечные, гостиный двор порядочной архитектуры с
колоннами, присутственные места, две площади, словом, все нужное или
необходимое для города. Он очень недавно переименован в город из села
Минусы, жители которого только с тем согласились сделаться мещанами,
чтоб им оставить все их поля, луга, пастбища, сенокосы и не изменять их прежних земледельческих занятий. В то время они исключительно продолжали заниматься хлебопашеством и скотоводством. Даже самые богатые не оставляли земледелия и скотоводства, и то и другое было доведено у них, как и у других сибиряков-старожилов, до весьма значительных размеров, так что от двух до трех сот голов и до 30, 40 десятин посевов имели многие крестьяне. После посева все жители близ Енисея занимались рыболовством, чтобы запасаться рыбой на посты, а некоторые из стариков все лето проводили за самоловами для добывания красной рыбы и на продажу, но это такие, у которых было кому работать в поле и без них. Вообще благосостояние сибиряков-старожилов было замечательно. Интеллигенцию Минусинска составляли чиновники разных ведомств, которых считаю долгом помянуть добрым словом за то участие и ту приязнь, какую все они оказывали нам во все время нашего там пребывания.
Минусинский округ был под управлением окружного начальника, который, по Положению Сперанского, был нечто вроде губернатора и председал в Окружном Совете. Эту должность при нашем приезде занимал
коллежский советник Александр Кузьмич Кузьмин, человек лет сорока,
высокий, толстый, несколько рябой, но с приятным, симпатичным выражением лица. Он воспитывался в лесном корпусе, был умен, хорошо образован, начитан и остроумен. Все подчиненные очень любили его за доброту, снисходительность и вежливое обращение; вместе с тем, он не был слаб по службе, хотя характер имел самый мягкий и строго преследовал злоупотребления и особенно кляузу. Он ненавидел кляузы и потому был противником даже грамотности в народе. В таком образованном либеральном человеке странно было видеть противника грамотности в народе, о чем мы с ним иногда и спорили; но он был убежден, что при тогдашних нравах и невежестве народа грамотность, говорил он, есть язва: выучился писать, и тотчас же давай писать кляузные прошения, а как за это платят, то и подбивать на кляузы мало-мальски чем-нибудь недовольного человека.
Но из того, что спичками производят пожары и ими отравляются, нельзя же запрещать их производство.
Александр Кузьмич очень любил свой город Минусинск и несколько гордился им. Оно и понятно; его заботливости город был обязан тем, что скоро стал очень приличным деревянным городком. Климат в Минусинске довольно мягкий, и хотя морозы доходят до 30 и 35°, но ненадолго, средняя же температура довольно высока. Летом жары в наше время доходили до 32 в тени по Реомюру. В одном только Минусинском округе росли на бахчах арбузы, хотя и не крупные, но это за отсутствием всяких плодовых деревьев, кроме китайских яблоков пигмеев, и это преимущество округа Минусинского делало его какою-то обетованною землею для сибиряков и поселенцев.
С Александром Кузьмичем мы были в самых дружеских отношениях. Еще до моего приезда он с братом составили товарищество на табачную плантацию и у них в этот год хорошо вырос и дошел табак, который там сильно требуется инородцами. Табак, для них пригодный, махорка, очень крепкий и ценимый ими тем выше, чем более он поднимает
дерева, как они выражаются. Так как это не для всех понятно, то надо
объяснить приемы их курения. Мы потом по делам часто бывали в их
улусах и юртах и присмотрелись к ним. Сидя у костра, всегда флегматический татарин-курильщик, прежде всего, берет березовое полено, нарочно приготовленное и высушенное, наскабливает ножом известное ему по крепости табака количество тонких стружек, вынимает из кармана узенький, продолговатый, кожаный кисет, в котором с табаком затянута маленькая медная китайская трубочка, называемая гамзой; насыпает на ладонь в стружки табак, тщательно и долго мешает, затем набивает трубку, берет и кладет уголь на устье трубки, закуривает, щелчком скидывает уголь и в две-три затяжки втягивает в себя, как видно из физиономии, с величайшим наслаждением весь дым трубки, потом вытряхивает золу, непременно опять завязывает и прячет в глубочайший карман кисет, конечно, очень ненадолго: они много и часто курят.
На следующее лето еще продолжался посев табака, а уже потом мы занялись хлебопашеством и этот посев оставили, так как уборка его,
рассыповка, развеска и рассушка дело довольно сложное. Но в Шуше, где
жил смотритель поселений Илья Васильевич Кутузов, посев табака у него был в ходу, и у него же делались даже сигареты. Это была особенная
охота нашего товарища Фаленберга, жившего вместе с Кутузовым, с которым познакомлю далее.
У Александра Кузьмича в России были родные; он имел там маленькое имение, а служба с тогдашним жалованием для него, не дозволявшего себе никаких других бесчестных доходов, не представляла достаточных средств, особенно когда он стал семьянином, а потому он скоро вышел в отставку. Он приехал в Сибирь холостым и уже тут женился и также оригинально, как оригинален был его характер, вся его жизнь и его взгляды на жизнь. Мы у него бывали каждый день и заметили, что, несмотря на свою флегму, он был способен и к нежным чувствам, но никак не думали, чтобы он женился. Против него, на другой стороне улицы, жила молодая и прелестная вдовушка покойного ветеринарного врача, у которой он бывал, правда, довольно часто, но он посещал и многие другие семейные дома, и потому из этого нельзя было заключить о его намерении. Но вот однажды, когда мы жили во флигеле у казначея в доме против церкви, видим Александра Кузьмича, прогуливающегося тихим шагом, как он всегда гулял, под руку с Екатериной Петровной, так звали вдовушку, и, проходя мимо нас, завернувших в церковь. Через полчаса они вышли и тем же порядком, тихой прогулкой возвратились домой; а на другой день узнаем, что они обвенчались. Тотчас же все служащие и живущие в городе его знакомые отправились к нему с поздравлениями. Мы с братом также от души поздравили его; и как жена его была дружески расположена к нам, то мы еще более сблизились с ними. Старшая дочь была в возрасте учения, они просили нас давать ей уроки. Более занимался с нею брат, а когда он уезжал на пашню, то я заступал его место на время. После женитьбы он оставался не более года и уехал в Россию. Весь город провожал его с искренним сожалением, и, действительно, лучшего начальника и добрейшего, приятнейшего человека не легко найти. Но как вся жизнь наша проходит в свиданиях и расставаниях до самого конца жизни, то и мы с ним расстались. Как чудны пути Божий в судьбах человеческих! Можно ли было думать, прощаясь с ним навсегда, что мы встретимся с ним в России, уже совершенно в других обстоятельствах. Товарищ наш Сергей Иванович Кривцов, поселенный до нес в Минусинске, по возвращении с Кавказа сделался опекуном детей брата его, Павла Ивановича Кривцова, и предложил Кузьмину управление их имением в Балашовском уезде. Мы с ним увиделись в этом имении по возвращении с Кавказа, гостивши у сестры, которой имение было в соседстве, а после его смерти я занял его место по предложению опекуна, с которого и начал свое русское хозяйственное поприще, потом продолжавшееся 18 лет.
На место Александра Кузьмича окружным начальником поступил
бывший исправником Петр Афанасьевич Меркушов, тоже человек очень
хороший. Конечно, он уступал Александру Кузьмичу в солидном образовании, но его приемы и обращение были весьма приличны, и, вообще, он держал себя с достоинством.
За окружным, по важности места, следует городничий. В течение семилетнего пребывания нашего в Минусинске городничих переменилось трое. Первый, с которым мы сошлись дружески, был Илья Алекс. К., добрый и благородный человек, очень набожный, не пропускавший в праздники ни заутрени, ни обедни и щедро подававший милостыню. Он хотя был человек одинокий, но как градоначальник, то у него также собирались по временам на вечера, а иногда обеды и завтраки. Но это бывало тогда, когда он был в нормальном положении, по временам же он страдал болезнью запоя, хотя сознавал вполне всю тяжесть и всю греховность для христианина этой все же произвольной болезни, так что однажды он прислал за мною и говорит: «Что мне делать! Я погибаю. Если остановиться, боюсь удара!» Я на это ему сказал: «Не бойтесь этого, и если бы вас постигла смерть вследствие того, что вы решились для Бога пожертвовать даже жизнью, чтобы исполнить долг христианина, вы получите полное отпущение грехов». Он так и сделал. Это был человек прекрасной души. По выходе его был короткое время старичок, оригинал, выходящий из ряда всех оригиналов, как думаю, и из всех городничих. Невежество его было образцовым: он еще верил в сказочного змея-горыныча, в чудо-юдо, и когда добивались у него толкования, то выходило, что он так называл крокодила. Все, что он в многолетней своей жизни видел и слышал, так перепуталось в его голове, что легче было понять человека, говорящего на непонятном языке, нежели его. Службу свою он называл шагами. «И вот, — говорил он, — я шагнул и сюда в городничие!» Прежде он служил на Аландских островах, где был, кажется, смотрителем госпиталя, и там-то, как рассказывал, он видел чудо-юдо и змея-горыныча. За змея-горыныча он, вероятно, принимал какой-нибудь метеор, а за чудо-юдо он мог бы принять кита, но киты не заходят в Балтийское море, и потому это осталось тайной. Подобное невежество в человеке, бывшем судьею в Каинске, как рассказывали, и наконец городничим, конечно, замечательно; но этому прошло уже более 40 лет, значит, воспитание его и грамотность относятся еще к прошлому или к началу этого столетия, да еще в Сибири, и потому неудивительно.
Вот уже 30 лет прошло, как я служил на Кавказе, и тогда еще встретились офицеры, знавшие свое дело, порядочного поведения, закаленные в походах, т.е. достойные полного уважения, но которых необразованность или, лучше, невежество в самых простых и обыденных явлениях природы были поразительны. Для образчика расскажу, как однажды в экспедиции в Чечне после дневной перестрелки и сожжения нескольких черкесских хуторов и стогов сена во время стоянки лагерем мне случилось вечером прогуливаться с одним из старых кавказских офицеров перед палаткой. Между разговорами, зная, что я прежде служил в морской службе, он расспрашивал меня о море, и, когда я рассказывал ему о моих плаваниях океаном, он вдруг спрашивает меня: «Скажите, пожалуйста, Александр Петрович, как вы на море избавляетесь от радуги?» Не понимая, что он хотел сказать, я спросил: «Как от радуги?» — «Да ведь радуга всасывает воду, и если попадет под нее корабль, то она ведь может всосать его вместе с водой». Тут только я и понял вопрос и объяснил ему, что такое радуга. Он полагал, что корабль, попавшийся под радугу, может быть увлечен в другое воздушное плавание по этому великолепному небесному каналу: как до сих пор Жюлю Верну не пришло в голову описать подобное путешествие? Как ни чуден был городничий в Минусинске, но жена его была возле него совершенной аномалией, указывавшей на то, как составлялись тогда, а иногда, может быть, и теперь еще, браки. Она была хороша собой, умна, приятна и вообще прилична в полном смысле слова. Дети их были прелесть, старшая дочь лет 14 обещала быть красавицей. Сама она воспитывалась в Петербурге; но что удивительно, так это то, что дамы в Сибири без особенного воспитания, без серьезного образования, выросшие в этой сибирской глуши, тогда еще могли достигать такой степени такта, приличия, любезности, что нельзя было не удивляться, откуда все это взялось; а между тем это было так действительно.
Третьим городничим был Ел. Анд. Он когда-то служил комиссаром на военном корабле, то есть заведующим всеми корабельными материалами и провизией, подчиненный вполне морскому начальству, начиная с вахтенного лейтенанта и далее. Так как мы были прежде морскими офицерами и еще служили в гвардейском экипаже, то это обстоятельство очень расположило его к нам, так что мы пользовались особенною его приязнью. Он был вдовец, жил одиноким, но по временам к нему приезжала меньшая дочь, которая воспитывалась в губернском городе и жила с замужнею сестрою. Это была девушка восхитительной красоты, несколько восточного типа, и в уровень с своею красотою была умна, развита не по летам умственно и очаровательна. Во время ее посещений Минусинска мы, конечно, очень часто бывали у них, приглашаемые отцом, так как она находила удовольствие в нашем обществе.
За городничим следовал дом исправника г. Шихутского, не помню имени, человека очень хорошего и честных правил. Впрочем, в Сибири в наше время исправникам не нужно было брать взяток, так как волости, очень богатые в то время, общей раскладкой собирали суммы и платили им жалованье, зная, что казенным нельзя было жить. Дом этот был для нас самым приятным приютом. Жена его Анна Ивановна, урожденная Коновалова, дочь красноярского советника, того самого, который встретил нас, когда нас провозили с Нарышкиным и А.И. Одоевским в Читу. Она была хорошо воспитанная дама, очень умная, приятная, обладавшая в обращении той милою непринужденною простотою, которая так привлекательна в молодой и хорошенькой женщине. Меньшая сестра ее, с нею жившая, во всем соответствовала ей. Они обе играли на фортепьяно, у них часто составлялись танцы и вообще было всегда очень весело. Их милое домашнее общество, когда не было гостей, было особенно приятно.
Далее следует казначей. Это был высокий, худощавый, крепкого. сложения господин с самым простым выражением в лице, на котором, однако ж, нельзя было не заметить свойства умных сибиряков — некоторой дозы хитрости. Он был очень оригинален во всех своих приемах, как-то втягивал в себя воздух и при каждом утверждении или рассказе всегда прибавлял свою поговорку: «Да, пра, без изъятия». У него прежде был одноэтажный небольшой дом против церкви; Алекс. Кузьмич подбил его распространить дом пристройкой и сделать мезонин. За лесом там дело не стояло, и вот дом перестроен, огромный мезонин перекинут через весь дом, который и стал красою этой местности; но тут случилась та беда, что так как парадные комнаты были велики и высоки, с огромными окнами, то дом, сколько ни топили, был очень холоден, потому что все тепло поднималось в мезонин, чему, конечно, был очень рад доктор Дмитрий Васильевич Раевский, занимавший весь мезонин. Его это обстоятельство очень сердило, и особенно, если кто-нибудь замечал ему об этом. К тому же еще, так как роль архитектора выполнял какой-нибудь подрядчик из крестьян, то мезонин, не приходившийся на капитальных стенах, осел, и полы в нем покосились. Мы у него иногда проводили вечер, и, входя в комнаты, хотя не ощущали живительной теплоты, придя к нему в сильный мороз, но, не желая огорчать его, говорили: «А что, Дмитрий Гаврилыч, у вас, кажется, тепло»; тогда он улыбаясь, поднимал кверху свою костлявую руку и, затягивая воздух, говорил: «Да, пра, без изъятия». У него также бывали званые вечера, на которые, как и на все другие, мы всегда бывали приглашаемы, где также танцевали. За ужином он никогда не садился за стол, а ходил вокруг, наблюдая, чтоб никто не отказывался от обносимого блюда, и тотчас же приступал с умилительною просьбою. Но особенно оригинальное обыкновение его было идти с лакеем, обносившим вино. Грешно подшучивать над теми, кто нас радушно принимал, еще радушнее угощал, но это не будет подшучиванием, а простым описанием особенности, при которой, помимо всей признательности моей и всей оценки его доброты и радушия, нельзя было внутренне не улыбнуться. Когда за ужином лакей предлагал разные вина, называя каждое, то, если кто отказывался, он около самого уха самым тихим умоляющим голосом повторял: «Пожалуйста»; при втором отказе повторял тоже: «Пожалуйста», но после третьего, убедившись, что гость более пить не мог, он обращался к лакею, ожидавшему действия слова «пожалуйста», вдруг переменял тон и уже басом грозно говорил: «Не беспокой». Другую противоположность, но в том же роде представлял секретарь, у которого также бывали вечера и с ужином. У этого произносилось тоже слово «пожалуйте» и также по несколько раз сряду: «пожалуйте», но серьезным без повышения голосом, отрывочно, бесстрастно, как бы командуя и не допуская возражения.
Казначейство в Минусинске было образцовым по порядку, строгой отчетности и ревностному исполнению обязанностей всех у него служивших. Сын его от первого брака, молодой человек, был совершенный снимок с отца, так он был похож на него как в физическом, так и в нравственном отношении. Этот скромный и тихий юноша любил свою службу до страсти; и то, что на другого производило бы одуряющую скуку, для него было наслаждением. Месячные отчеты, подведенные итоги до полушечной точности его радовали, как игрушка ребенка; он рассказывал об них с восторгом. Можно сказать, что по честности, аккуратности
это казначейство с казначеем во главе и его сыном было действительно
образцовым.
Затем следует окружной доктор Дмитрий Васильевич Раевский,
тульский помещик и воспитанник Московского университета. Вскоре за
Кузьминым и он уехал в Россию. Это был очень приятный, умный, добрый человек, хороший врач. Он-то жил в мезонине у казначея и похищал всю зиму его тепло.
В Минусинске командовал инвалидной ротой Александр Кузьмич
Милютин, у которого мы также часто бывали. Жена его, Юлия Ивановна, добрая, милая женщина, очень благоволила к нам и всегда дружески принимала. У них много было детей, мал-мала меньше, которых нежный отец часто сам нянчил, припевая: «Милая, хорошая моя, чернобровая, похожа на меня», но на беду бровей-то у него и не было. В этом доме неизбежно и постоянно была игра в мельники, которая продолжалась бесконечно, что крайне утомляло нас, хотя все другие партнеры играли с наслаждением. Кто проигрывал последний, тот довершал здание на сукне стола — и это продолжалось иногда до 12 часов.
Все чиновное общество Минусинска осенние вечера проводило за
картами; разумею одну мужскую половину; дамы же обыкновенно собирались поболтать кой о чем и чаще, разумеется, здесь, как и везде, о нарядах и модах, почерпаемых из какого-нибудь губернского образчика; иногда потанцевать под скрипку какого-нибудь музыканта, выращенного на крепостной почве и за что-нибудь сосланного на поселение. О музыке мы там совершенно забыли, кроме, впрочем, церковной, так как мы пели еще прежде в Петровском каземате под управлением нашего регента Петра Николаевича Свистунова, а теперь здесь на клиросе. Во всем городе было одно фортепьяно у жены исправника. Но ни одни именины не проходили без вечеров и ужинов даже роскошных по обилию кушаний, вин и закусок. На все эти вечера и обеды мы были радушно приглашаемы и разделяли общие удовольствия, кроме танцев. В танцах же первенствовал из присланных туда уволенный с работ некто Лаптев, очень оригинальная личность. Он был родным братом бывшему когда-то корпусным командиром генералу Лаптеву и сослан в каторжную работу за то, что выдрал за бороду священника во время выноса Св. Даров и причащения. Он летал в экосезе со всевозможною претензией на грацию, и, когда мы замечали ему, не без лукавства, о его ловкости, то он говорил: «О! Я в экосезе всегда экселировал». Он был уже при Павле I гвардейским, помнится, Преображенским офицером. Был большой любезник с дамами и помогал им в вышивании по канве: эту работу он, не знаю, как и где выучившись, действительно исполнял недурно, по отзывам дам. Без сомнения, в свое время он был в лучшем обществе по своему званию гвардейского офицера, по богатству и родству. Он занимался также поэзией я писал стихи, немного напоминавшие Тредьяковского. Это был тип тогдашнего русского образованного по тому времени дворянства, с московским акцентом, протянутою певучею речью. Он говорил по-французски, читал энциклопедистов, Вольтера и набрался, вероятно, той умственной чепухи, которая и подвигнула на его хвастливо-безбожный поступок. Но в наше время он уже отрезвился и, конечно, считал свой поступок безбожным. Ему в то время уже было 60 лет, но, несмотря на свои лета, он очень любил танцевать и выделывал со строгою точностию все тогдашние па. За ним следовали кавалеры, которые, конечно, отдавали ему первенство и, может быть, старались достигнуть того же совершенства, не знаю только, успешно ли.
Из этого можно видеть что в Минусинске, не менее всех других
уездных городов, жили общественною жизнью, веселились по-своему и
обильно угощали гостей. Думаю, что начало этому положил Александр
Кузьмин, затем его преемник, выстроивший себе прекрасный большой дом, с большим залом, где могли танцевать без всякого стеснения. На святках играли в фанты, наряженные разъезжали по домам, везде принимались и угощались. Но надо заметить одну черту в угощении, собственно принадлежавшую Минусинску или вообще тому краю. Это — угощение неподслащенною и крепчайшею наливкой, непременно перед чаем
подаваемою; другая особенность — это настойчивое подчивание, что,
конечно, доказывает прекрасное качество хозяев — их радушное гостеприимство и твердое желание, чтобы гость был вполне упитан, упоен и вынес из дома полное довольство.
В наше же время начала развиваться в Минусинском округе золотопромышленность; город много оживился приездом разных поверенных, горных штегерей, приказчиков и других служащих на приисках. Сбыт произведений увеличился, как усилилась с золотой горячкой и порча патриархальных нравов. Для розысков золота приехали капиталисты и первым — екатеринбургский купец Михайло Григорьевич Крюков, молодой человек очень приятной наружности. Он явился с визитом к окружному в черном фраке, в белом галстуке, с круглой шляпой — полным джентльменом. Тут и мы с ним познакомились, и как нас очень интересовало это дело для будущих наших хозяйственных планов, и как он оказался человеком очень практичным и очень хорошим, то мы скоро сошлись с ним. На следующий год он же приехал с родственниками
своими Яковом Ивановичем Расторгуевым и Александром Петровичем
Колосниковым. Золото уже было найдено, прииски и контора были устроены. На эти-то прииски мы начали потом поставлять свои произведения: муку, крупу, говядину. Колесников был юноша лет шестнадцати, очень умный, скромный, с прекрасным направлением, которого мы с братом и все наши товарищи очень любили. Дядя его Яков Иванович Расторгуев, тогда еще молодой человек, только начинавший золотопромышленную карьеру, теперь уже отец 16 или 17 детей, истинный
патриарх, и, как я узнал, выдающийся общественный деятель в своем
крае. Я недавно здесь в Москве увиделся с ним, и это свидание произвело на меня самое отрадное впечатление. Вот, подумал я, в каких людях сила России, а их, конечно, много — много неведомых и невидимых. Вместо очень молодого человека, искателя золота, теперь предо мной стоял человек с окладистой черной с проседью бородой крепкого сложения, с умным выражением лица, горячий патриот, но патриот чисто русского закала, без малейшей примеси чего-либо чуждого; правда, несколько старой Руси, но гораздо больше новой по идеям прогресса, свободы, но свободы в строго русском православном духе. Третий из наших друзей, Михаил Григорьевич Крюков, в том же роде и духе, но он, к несчастью, ослеп еще в молодых летах и потом умер.
XV
Жизнь в Минусинске
Теперь приступлю к описанию нашей жизни. Жизнь наша в Минусинске впоследствии была очень деятельна; но сначала мы не знали еще за что взяться; наконец решились заняться рыболовством, так как Енисей чрезвычайно богат всевозможными сортами рыбы. Недолго думая,
мы наняли рыбака за 10 рублей ассиг. в месяц, купили лодки-самоловы
(это большие крючки, бечевками привязанные к толстой веревке, называемой хребтинкой). Лов производился следующим образом: поперек
реки с одного конца хребтины бросают якорь, чтоб не снесло веревки
течением, а с другого конца поплавок; таким образом, самолов, протянутый на значительное пространство, пересекает часть реки, и рыба, проходящая под самоловом, зацепляемая крючком, останавливается; рыбак на лодке берет хребтину от поплавка и, вынимая ее постепенно, осматривает крючки, и на котором оказывается рыба, он ее снимает и бросает в лодку.
Когда все было готово для ловли, мы на двух лодках отправились из города по протоку Енисея вниз по течению. В одной лодке с рыбаком были все самоловы и принадлежности ловли, а в другой, меньшей, отправились мы вдвоем с братом; один правил рулем, а другой веслами. Берега Енисея восхитительны! Это высокие скалистые горы с самыми фантастическими и разнообразными очертаниями. Иногда эти утесы нагромождены одни на другие, как будто какая-то страшная сила внезапно окаменила волновавшую массу и она стала хребтом гор. Иногда эти массы действительно представлялись в виде гигантских волн, внезапно какою-то силою превращенных в твердые скалы, так что сохранили вид волн с загнутыми когда-то пенящимися верхушками.
Наконец из протока мы выплыли в самый Енисей, которого ширина с островами простирается на несколько верст. В русле своем, окраенном гигантскими по высоте берегами, быстрота его почти водопадная. Вся поверхность его в тихую погоду покрыта бесчисленными кругами. Хотя мы некогда были моряками и нетрусливыми, но вид огромной реки, помчавшей нашу маленькую ладью, страшное течение, попадавшиеся огромные корни (вековые деревья), вырванные водой с низменных местностей берега, озадачили нас, и мы с братом, переглянувшись, увидели, что надобно было работать веслами из всех сил, чтобы переплыть поперек такой реки к другому берегу. Здесь мы на острове, по указу рыбака, должны были расположиться; а быстротой течения нас могло снести так далеко, что ночь застигла бы нас одних где-нибудь у берега, откуда подняться нам, незнакомым с местностью, не было никакой возможности. По счастию и по сноровке моряков, мы, наконец, пристали к острову, называемому Березовым. С нами был самовар, чай, сахар, белый и черный хлеб, кастрюли и все нужное для кочеванья. Дело шло уже к вечеру, и мы с рыбаком едва успели поставить самоловы. Затем мы принялись за чай, и каждый поймет, как он был приятен после таких усиленных трудов, как переправа на гребле через такую широкую и быструю реку; с каким наслаждением мы выпили по нескольку стаканов и выкурили по нескольку трубок. Мы расположились под тенью великолепного тополя, заменив стол стволом другого тут же лежавшего дерева, а стулья обрубками, обделанными топором рыбака. Разложили костер, устроили рогульку для котелка, и затем, к ночи, работник отправился осмотреть самоловы: не попалась ли какая-нибудь рыба на крючок. Не доплывя еще до половины хребтинки, он снял порядочную стерлядку, которую и сварили на ужин. Хотя уха была без всяких гастрономических приправ, кроме, впрочем, луку, который у нас был с собой, но она была так вкусна, что, думаю, ни один из богатых гастрономов не ел своей роскошной ухи с таким удовольствием. После ужина, помолившись Господу, мы разостлали свои войлоки, укрылись шинелями и под гул течения гигантской реки и оклика ночных птиц уснули сладчайшим сном. Остров был расположен у подошвы высокой конусообразной горы, как раз против протока, называемого быстрым по чрезвычайной быстроте течения, который отделял остров от берега. Гора эта, чрезвычайно живописная, называлась Самохвалом. Предание говорило, что она так названа потому, что один туземец из Енисейских инородцев, наездник, похвалился, что съедет с нее верхом до низменной полосы берега, на которой росли огромные деревья. Гора так крута, что он, пустившись в этот путь, не мог сдержать коня, который покатился вместе с седоком и, кружась со страшною быстротою, был убит и унесен Енисеем.
Осмотренные самоловы доставили еще несколько стерлядей и других рыб, которые и были на привязи пущены в воду. Затем, собрав свои вещи, мы отправились домой, а рыбак наш занялся устройством шалаша для себя и для нашего приезда.
Мы неоднократно посещали свои самоловы, которые потом переносили с одного места на другое. Промыслом этим мы занимались несколько месяцев; увидев, что он, кроме своего стола, давал не более
того, что стоил нам рыбак, мы его прекратили, имея всегда рыбу очень
дешево, так как фунт красной рыбы продавался по двадцати копеек
ассигнациями. Правда, что эта новая для нас кочевая жизнь среди чудной природы была восхитительна и доставляла самые чистые, высокие
наслаждения, но по трудности переездов, перекочевки с одного места на
другое и по ничтожной выгоде мы его оставили.
В самом начале нашей жизни в Минусинск приехал богатый золотопромышленник Кузнецов и, видя, что мы не имеем еще занятий, предложил нам место на своих приисках с жалованием по четыре тысячи
рублей; это для нас было бы очень хорошо, но как при этом нужно было выехать из города на прииски, то окружной начальник спросил генерал-губернатора, тот представил об этом в III отделение, откуда было в этом ходатайстве отказано. Когда было нам отказано в приисках, получено было предписание окружному начальнику устроить на берегу Ени-
сея овчарни на 7000 русских овец и присланы были мериносовые производители. Это был опыт, не помню, самого ли правительства или какой-нибудь компании, о которых, впрочем, тогда еще не было и помина, но все же опыт очень удачен, так как в третьем колене уже овцы имели очень тонкую шерсть. Окружной начальник определил временно управляющим овчарней моего брата, пока он не получил разрешение свыше.
Представление ходило несколько месяцев, в течение которых он и занимался овцеводством, но потом был получен отказ. В это время для этого занятия мы купили первую свою лошадь и легонькую тележку, в которой и ездили в овчарню, расположенную на острове по другой стороне протока Енисея. Потом купили беговые дрожки, санки и мало-помалу стали обзаводиться.
Находя, что, живя на наемной квартире, неудобно было иметь огород, который бы доставил нам приятную и полезную работу, мы купили небольшой домик, состоящий из двух чистых комнат и передней. Площадь перед домом летом покрывалась травой и представляла зеленеющий луг. Двор был обширный, покрытый тесом, амбары, кладовые из превосходного леса, а за двором, сзади усадьбы, был огород и большое место. Купивши домик, мы наняли пахотную землю, оставленную прежними владельцами, конечно, за бесценок, в количестве шестидесяти или семидесяти десятин. Купили лошадей, бороны, наняли работников и сделались в полном смысле фермерами.
Пашня наша была в двадцати верстах от города на значительной
возвышенности. Почва была превосходный чернозем. Мы наняли таких
работников, которые сами делали и плуги, и бороны, разумеется, то, что в них было из дерева, а железо покупали и оковывали в кузнице, которой хозяином был скопец Герасим, отличный человек, у которого была хорошенькая взрослая дочь, и, что было удивительно между этими фанатиками, не принадлежавшая к секте.
Вместо рыболовного кочевания мы стали вести кочевую жизнь земледельческую, пока не устроились окончательно. Первый год мы устроили себе шалаши, называемые в Сибири станаши. Это очень хорошее и теплое помещение. Вбиваются крепко в землю четыре столба, довольно
толстые, на них кладутся и крепко утверждаются перекладины, а к перекладинам наклонно прикрепляются толстые доски, одеваются дерном
и прижимаются драночками. Сверху оставляется отверстие для дыма, в
середине выкладывается кирпичом место для огня, на очаге варят кашу,
щи, тут же и кипятится вода для чая.
Первый год мы устроили для себя такой стан и в нем кочевали до осени, а между прочим, начали строить большую избу для рабочих, и
гак как она была пятистенная, то возле рабочей казармы была наша комната, светлая и очень уютная. Около избы был устроен ток для молотьбы, а по обеим его сторонам два овина для сушки снопов зимой.
Эта изба была выстроена красиво, с большим крыльцом и покрыта тесом.
Вокруг и далее расположены были группами большие, хотя и редкие березы. В близлежащем овраге бежал родник, откуда брали воду для
питья и чая. Кроме родника, на пашне были выкопаны небольшие пруды
для поения и купания лошадей и коров.
Первый год, как я упомянул, мы кочевали в так называемом стане, в котором одна сторона была наша, а другие две занимали работники со своими котомками. Когда земледелие сделалось нашим постоянным занятием, мы с братом чередовались по неделе. В понедельник один из нас уезжал на пашню, а другой оставался дома и занимался в школе, которую мы устроили по просьбе мещан, крестьян близлежащих сел и некоторых чиновников. Небольшое количество учебников грамматики, географии, истории и арифметики было у нас с собой; арифметику же мы преподавали по Франкеру с лекцией Бобрищева-Пушкина, читавшего в Петровском еще каземате. Конечно, учение наше ограничивалось правильным чтением, хорошим и несколько правильным письмом, основными краткими понятиями о географии, священной и русской истории. Через несколько лет мы имели утешение видеть учеников наших, поступивших одного в казначейство, другого в волостное правление писарем, а других теперь уже не припомню. Школа имела в разное время до двадцати учеников. Главная наша цель была с развитием ума внушить правила чистой нравственности, разумной религиозности, честности и уничтожения дурных привычек, в чем, как кажется, мы с помощью Божею и успели. Между учениками нашими был и татарин, сын тамошнего кочевника, богача Чирки Каркина, который просил поместить его у нас в доме на жительство и по окончании учения подарил нам жеребца из своих табунов. Далее я еще упомяну о нем.
Устроившись в своей жизни, мы, чтобы не совсем погрязнуть в материальных заботах, начали переводить с английского языка «Завоевание Гренады» Вашингтона Ирвинга. Мы еще в Минусинске кончили перевод, который и до сих пор хранится у меня в рукописи; на пашню же брали книги для чтения в свободное время. На пашне в стане мы помещались довольно удобно. Отгороженное досками место, чтоб не разваливалось постланное сено, покрывалось ковром, а на ночь простыней. Бедствие мое сначала заключалось в том, что в этом зимнем стане гнездились мыши, с которыми я никогда не мог ужиться, но тут моим избавителем был мой крестник Петр, который стрелял в них из лука без промаха, как только покажется какая-нибудь из них. Перед сном он обыкновенно тщательно перебирал сено и осматривал дерн. В дождливое время все работники забирались в стан. Вместо чая они делали себе настой из кореньев шиповника, которые выпаривали, и довольно густой настой пили, находя его очень вкусным. Всех других пить этот чай научил крестьянин из поселенцев Тихон, большой краснобай, очень умный и знаменитый сказочник. Он знал пропасть сказок, из коих некоторые были очень забавны; рассказываемые с присказками русского юмора, они часто действительно возбуждали искренний хохот. Убирали мы сено и хлеб с найма и подесятинно, и с копны. Он был в числе этих работников. В рабочие дни, еще на заре, лошади уже запрягались в сабаны и отправлялись пахать. Сабаны — это небольшие плуги, переделанные и упрощенные из больших малороссийских плугов, весьма удобные; они не имеют резака, а два сошника, из коих один с загнутым пером вместо резака и называется муженьком, а другой плоский — женкой. Ими пахать очень легко, и можно пахать мелко и глубоко. Сибиряки, поднимая пласты, берут очень мелко, сберегая плодоносный чернозем, а после известного периода времени прибавляют глубины, чтобы захватить свежей земли, что составляет тоже удобрение; к тому же там система переложная, конечно, по обилию земель. Только один хлеб снимается, а на другой год земля отдыхает, но не пустует, порождая сорные травы, а пашется, боронуется и во второй раз пашется к осени, так что на следующий год она готова к посеву под борону или под соху. Гречи там тогда не сеяли, только мы ввели ее посев. Как по Волге господствует каша пшенная, в Великороссии — гречневая, так в Сибири — ячменная, или ячневая. Мы сеяли гималайский ячмень многоплодный. Вместо ржи там сеется яровая рожь, или ярица. Из нее хлеб гораздо белее против озимой ржи.
Когда наша изба и горница были готовы, мы подняли из города
образа и на всех полях служили молебны. Крыльцо было убрано ветвями, полы травой и цветами. После молебна образа были внесены в избу, все окроплено святой водой, затем последовало угощение чаем и пирогами. Образа несли мы сами, ученики наши и работники на расстоянии от города двадцати верст.
На пашне мы вставали вместе с зарей, когда запрягали лошадей, обходили все работы, посев, бороньбу, пахоту. Свежий утренний воздух, напитанный ароматом цветов, усыпанных бриллиантами росы, уже с утра радостно настраивал чувство; и во время этой хозяйственной прогулки я обыкновенно выполнял свою утреннюю молитву, и как сладостна была эта молитва среди чудной природы и уединения! Сколько благодарных чувств возникало в душе при воспоминании всего тяжелого, уже минувшего; в таком настроении я был совершенно доволен своей судьбой.
Обойдя все работы, я возвращался в дом, где уже на разложенном огне на очаге кипел чайник. Петр уже приготовил посуду, и я принимался за чай, выкуривал свою трубку, читал или писал свой дневник. Это было время отдыха. Потом снова ходил по работам, что продолжалось целый день. Когда возвращались лошади и работники, я также возвращался с ними. Лошадям задавали корм, а работники садились
обедать. Кушанье как им, так и нам готовила стряпуха, жена одного из
них. Когда работники обедали, мы иногда садились возле них, слушали
их разговоры, в которых и сами принимали участие.
Несмотря на неразвитость нашего простого народа, беседы с ними были очень занимательны. Кроме того, что они чрезвычайно практичны во всем, что касается их быта, но им доступны по простому здравому смыслу и более серьезные, даже отвлеченные идеи, конечно, более из бытовой или религиозной сферы, так как православие глубоко проникло во весь наш народный организм, и проникло незаметно, несмотря на то что народ наш не имел воспитания и, к сожалению, редко слышал даже и проповедь, но он как бы с молоком матери всосал веру, и веру правую, и крепко держится ее. Проведя много лет моей жизни в близком сообщении с простым народом, я убедился в этом. Наши реформаторы обыкновенно говорят, что русский крестьянин, как дикий, поклоняется иконам, как идолам, что ставят в упрек ему, и даже православию. Но наши мыслители-реформаторы, не имеющие понятия о своей церкви и своем народе, основывают свои мнения всегда на каком-нибудь непременно извращенном факте. Сколько я видел из разговоров с ними, я убедился, что народ наш поклоняется иконе не как доске или холсту, вмещающему в себя силу, а поклоняется изображенным на них Спасителю, Богородице и тем православным самим Богом святым, в которых он обитал при жизни их во времена, как обитает в вечности. Что в народе развито суеверие и иногда весьма грубое, то это справедливо; но суеверие есть достояние большинства людей, многих очень образованных и даже самих безбожников.
Все наши работники были ссыльные поселенцы, то есть по закону преступники; и вот что я должен сказать о них с полным беспристрастием, а именно, что все они, за исключением одного, были не только хорошие, но и очень хорошие люди. Наступившая ли реакция в их внутреннем состоянии или то, что каждый человек есть смешение добра и зла и что даже в тот момент, когда он совершал зло, его увлекала какая-нибудь страсть, мгновенно им овладевшая, а прирожденное добро только уступило в ту пору, чтобы снова и крепче утвердить свою власть, — только наши работники-поселенцы, то есть ссыльные, осужденные законом, вероятно, уже были в том состоянии, когда отступившее некогда добро снова овладело их природой; я тут не разумею тех злодеев, которые под влиянием духа зла совершенно извращают природу человека и делают ее зверообразною.
Первый работник наш был Яков Петров, сосланный из Саратовской губернии еще по-помещичьему праву, по наговору бургомистра, как он рассказывал, а по правде или неправде — знает Бог и его совесть, но у нас он жил шесть лет вплоть до нашего отъезда на Кавказ и во все время был честнейшим и добросовестнейшим работником. Другой был владимирец Никифор, очень бойкий и умный человек — тип великоруса, грамотный и способный на всякую работу. Третий — Андрон, литовец, очень кроткий и совестливый человек. Четвертый — саратовец Конон, звали же его работники Кона Егорович, маленький человек и большой говорун. Этот был сослан за первый опыт конокрадства вместе с
учителем своим, подговорившим его, еще молодого, на этот подвиг. Он у нас жил тоже шесть лет и был отличным работником. Все эти люди были трезвого поведения, хотя в храмовые праздники и другие случались с ними и порухи, забирали их в полицию, откуда, протрезвившись, посылали нам прошения об их освобождении, обещая уже впредь не довести себя до такого сраму. Мы их, разумеется, освобождали с хорошей головомойкой, и дело шло своим порядком. Один из неудачных работников был Гаврило, которого и физиономия не обещала доброго, но в это время нам нужно было прибавить работников, и мы его взяли. Он
был сослан за бродяжничество, как он рассказывал. Мы указывали ему
вред такой жизни, которая вела его к преступлениям, но он не сознавался и уверял, что теперь уже намерен оставить такую жизнь, к которой было пристрастился, и хочет жить честно на одном месте. «А то, бывало, — говорил он, — как кукушка закукует, то так и тянет в лес». И действительно, как только закуковала кукушка, он в одну безлунную ночь, собрав лопать своих товарищей (так в Сибири называют вообще одежду), скрылся, то есть бежал и, конечно, в лес, так что кукушка оказалась сильнее его решимости жить на одном месте. Не знаю, что удержало его сесть на одну из лошадей нашей конюшни. Посовестился ли он того, что нарушил свое обещание нам, или опасался, что за лошадь его сильнее будут преследовать. С тех пор мы о нем не слыхали. Но самый оригинальный из наших работников был так называемый Кона Егорович, бывший конокрад. Он оставил в России молодую жену и маленького сына, которых выписывал приехать к нему; мы обещались поместить ее у нас стряпухой к работникам, а сына воспитывать. На его письма не было ответа, так что он наконец потерял надежду, полагая, что она вышла замуж. Однажды через Минусинск проводили партию ссыльных и вдруг Конон является к нам и просит позволения жениться. Мы сначала подумали, что он нашел невесту между горожанками, а оказалось, что он просит взять женщину из партии ссыльных, отправлявшихся далее. Мы старались представить весь риск такого выбора, но оказалось, что ему крепко приглянулась одна молодая женщина, кунгурская горожанка, и он уже имел ее согласие. Нечего было делать, как исполнить его желание, и мы через окружного начальника в тот же день устроили это дело.
На другой же день была свадьба, и я должен был благословить их. Его Варя, действительно, оказалась очень недурна собой, не более двадцати двух лет, и, несмотря на все то, что она должна была перенести, бывши под судом, конечно, заключенная в остроге, сделавши несколько тысяч верст с партией, сохранила всю свою южную свежесть. С тех пор мне уж не было другого имени, как «батюшка родимый». Не знаю, за что она была сослана, мы не поднимали этой завесы, за которой скрыты человеческие страсти, человеческие преступления, причины их и побуждения; но в новой жизни своей она оказалась кроткою женщиной, работящею кухаркой и верною женой; по крайней мере, не было у нас случая проявления какого-либо неудовольствия, между мужем и женою или несогласия.
Временным работником был тоже у нас из казанских татар, преоригинальная личность как по наружности, так и по флегматическому характеру. Однажды за обедом на нашей полевой заимке работники, которые любили его за его кротость, подшучивая, уговорили его вступить в крещеную веру, доказывая ему, что Магомет его был не пророк, а обманщик. Он с обычной своей флегмоной кротко отвечал: «Христианская вера — добрая вера, и наша тоже вера добрая, а если б она была худая вера, то царь не строил бы нам мечетей, а велел бы креститься». Я старался объяснить ему, что царь не строил и не приказывает строить мечетей, а дозволяет, потому что лучше какая-нибудь вера, чем никакой; церковь наша не позволяет никого насильно крестить, а крестить тех, которые пожелают, и то прежде еще обучать закону Божию; он как будто уразумел довод и замолчал. Вот какое понятие о терпимости имеют наши невежественные инородцы, и это особенно можно относить к сибирякам-язычникам, которым прямое покровительство оказывают наши же христианские власти; как было прежде, так и продолжается теперь, по свидетельству миссионеров. Без сомнения, это оттого, что между этими полуцивилизованными чиновниками царствует общее нашей интеллигенции равнодушие к вере. Эти великие философы считают равными все веры, потому что сами не имеют никакой. Этот флегматичный татарин однажды удивил нас своим спартанским подвигом. Он почему-то находил нужным пускать себе кровь ежегодно. Когда пришло это время, он просил нас позвать фельдшера для операции, но мы просили нашего доктора, хорошего знакомого, осмотреть его и ежели нужно — пустить ему кровь. Доктор, осмотрев, нашел ненужным кровопускание и что-то прописал ему. Крайне недовольный отказом, он отправился к себе и шилом сам себе проколол жилу; как он ее нашел и как совершил эту операцию — это осталось для нас тайной. Когда я увидел его с забинтованной рукой, он улыбался, довольный, что надул доктора.
Наша кухарка, она же и экономка, которая заведовала всем нашим хозяйством и бельем, была туземка смешанной русской и татарской крови, сирота, воспитанная в доме священника и выданная замуж против
воли за туземца, жившего в работниках у того же священника. Это была молодая женщина двадцати двух лет, очень хороша собой и по своей честности, способности и преданности была для нас с братом истинным
кладом. Муж ее жил на Абакане у одного думского письмоводителя
Она была так хороша, а главное так умна, что впоследствии, когда овдовела, уже после нашего отъезда на Кавказ, на ней женился наш товарищ и друг Н. А. Крюков.
Зимой мы также чередовались с братом и по неделям жили на заимке (по-здешнему хутор), так как там производилась молотьба пшеницы, овса, ячменя, ярицы, и это время, конечно, было поскучнее, не то что летом. Но вот через три года приехали в Минусинск, тоже на поселение, Крюковы, наши товарищи, и так как они приобрели также пашню по нашему примеру и около нас, то мы уже жили на заимке с Николаем, с которым были дружны еще в нашем заключении. Какая была
радость, когда в один прекрасный летний день мы увидели остановившуюся у наших ворот бричку и выходящих из нее наших друзей и товарищей! Как крепко обнялись мы, сколько расспросов об оставшихся товарищах и о наших милых незабвенных дамах; они же расспрашивали о
нашем бытье-житье; расспросам и ответам не было конца, и только поздняя ночь и сон положил им конец. Помню, что в эту самую памятную
ночь была гроза, лил дождь, и у нас под шумок украли из кладовой
провизию. С их приездом и полевые занятия наши стали много приятнее, потому что нам всегда сопутствовал Николай. Это был человек кипучей деятельности, он полюбил хозяйство и повел дело очень хорошо. Братья Крюковы оба служили во Второй армии, тогда еще под начальством графа Витгенштейна; старший был его адъютантом кавалергардского полка, а младший генерального штаба. Он прежде был в университетском пансионе, кончил же в училище колонновожатых у Николая Николаевича Муравьева. Они также купили дом недалеко от нас, завели домашнее хозяйство, которое исключительно принял на себя Александр Александрович. Он был большой гастроном и не любил полевого хозяйства, которым занимался исключительно меньшой брат; вставал и ложился он поздно, проводя вечера у окружного Петра Аф. или у кого-нибудь, где собирались на бостон и вист. Одно воскресенье положено было обедать у нас, а другое у них. Если кто-нибудь из знакомых приезжал в город, то останавливался или у нас, или у них. Вместе с ними приехал тоже на поселение Ив. Вас. Кир<еев>, который и жил у нас; потом еще приехал с большим семейством Н. Осипович Моз<галевский>, так что наше общество увеличилось значительно.
Все, что приезжало в город из образованного класса людей, как-то: ученые, иностранцы, приезжавшие попытать счастья на золоте, или ученые, командируемые с какою-нибудь ученою целью, — все это группировалось около нас. Между этими господами были личности очень
приятные.
В Чите мы одно время занимались изучением земледелия и вообще хозяйства, читали по этому предмету книги с Константином Петровичем Торсоновым, который основательно изучил этот предмет и написал несколько весьма интересных проектов об улучшении экономического положения России. Не знаю, сохранились ли где эти рукописи, но они были замечательны по своей строгой отчетливости, новизне взгляда и показывали, какими разнообразными сведениями обладал этот человек. Нужно сказать, что он еще во время службы отличался своими сведениями, своею изобретательностью, и новейшее вооружение того времени корабля, который отвозил в Росток покойного Николая Павловича с семейством, еще великим князем, было поручено ему по его и им выполненному проекту. Торсон делал кругосветную кампанию лейтенантом в экспедиции для открытия у южного полюса с знаменитым нашим капитаном Беллинсгаузеном. В числе экономических вопросов значительное место занимали у Торсона машины, облегчающие и упрощающие тяжелый земледельческий труд. Он сделал чертеж 4-конной молотилки-веялки-сортировки Дамбалея; но так как эта машина имела пропасть чугунных колес, так что в Сибири устройство подобной машины было немыслимо, то Константин Петрович придумал все эти колеса заменить деревянными кругами с ремнями, а так как ремни требовались толстые постромшные, то за недостатком этого он придумал к механизму простые веревки. Когда хлебопашество наше устроилось и усилилось, то мы с братом вздумали приступить к постройке молотильной машины Дамбалея, весьма сложной. Все чертежи и с размерами частей, поставленные Константином Петровичем, были нам переданы, так как мы ранее его выезжали на поселение, и вот мы отыскали мастеров столяров, в числе коих был и московский иконоставщик Зверев, и принялись за дело. Впрочем, этим делом преимущественно занимался брат, который был
больше знаком с механикой, чем я похвалиться не могу, хотя проходил
ее в курсе Гамалея; но между нами была та разница, что брат вышел в
первом десятке отличных, а я в 30 обычных. Покончив части, приступили к самому остову. За городом была выкопана яма, где должна была помещаться нижняя часть, сортировка зерна, другая для привода. Привод состоял из центрального на шипах столба, вершиной своей входившего в подшипник перекладины. Огромного размера колесо было утверждено на нем, а в окружности вбиты железные рогульки, чтоб канат не скользил и не сдавал. Молотильный барабан сделан был деревянный с березовыми кулаками, обитыми железными толстыми полосами, под барабаном была веялка, с деревянными гладкими дощатыми скатами, откуда зерно скатывалось вниз, просевалось и падало в три отделения: самое тяжелое, среднее и легкое, или азатки. Впереди барабана были грабли с железными зубцами, все из дерева. На пробу собрались многие знакомые из города. Рожь молотилась очень чисто, ячмень и овес хуже, так что приходилось его перебивать другой раз. Но все же дело было сделано и машина отправлена на пашню.
Сверх земледельческой нашей деятельности мы были в сношении с золотыми приисками и поставляли им муку, крупу и говядину, а все это требовало частых разъездов, для чего у нас была сформирована славная тройка лошадей. В корню была небольшого роста рысистая лошадь, а пристяжные оба красавца, особенно правая была прекрасно сложена, с хорошенькою маленькою головой, чудными глазами, как будто арабской породы. Сносливость сибирских лошадей замечательна: однажды брат перед праздником Рождества ездил в округ для покупки хлеба, что продалось до сочельника; на пути к дому он остановился в некоторых деревнях, но ненадолго, и возвратился вечером, сделав 100 верст не кормя. Взявшись поставлять говядину, мы ездили за скотом в улусы и были у богача Чирки Каркина, которого сын учился у нас. Этот маленький инородец имел до ста табунов лошадей, около ста голов в каждом, до 4000 рогатого скота и до 10000 овец; и так как такое количество скота, конечно, привлекало к себе большие стаи волков, то у него, смешно сказать, на зверя полагалось до восьмидесяти голов. Быки его зиму и лето паслись в степи и были так дики, что стороннему человеку пешком нельзя было показаться, все это вдруг бросалось на него, и в таком случае оставалось одно средство спасения, как нам рассказывали, это ложиться на землю, чтобы не быть посаженным на рога.
Ставка Чирки Каркина в Улже по множеству юрт для семейства,
родичей, прислуги представляла собой улус. Юрта его была очень большого размера, но и тут же неизменные сундуки, ковры, обычный по середи юрты огонь, над которым навешаны котелки с бараниной и неизменным кирпичным чаем, как и во всех юртах. Хозяева татары очень
радушны, и когда принимают русских из почтенных гостей, то угощают
весьма щедро. У Чирки Каркина тут же устроен деревянный дом для
зимы по образцу сибирских. Деревянные скамейки со спинкой и ручкой,
грубой работы стулья, шкафы с посудой и прочее. У Чирки Каркина
имелся и фамильный чай и сахар; большею же частью там с чаем упот-
ребляют китайский леденец.
По нашим хлебным поставкам нам с братом случалось часто ездить по округу и останавливаться у крестьян, в случае приезда в город останавливались у нас. Когда дела наши приняли довольно обширный объем, мы, продав свой маленький дом, купили большой о шести комнатах с террасой. Через сени была большая светлая изба с высокими полатями и с комнаткой у печи для кухарки, так что приезжие помещались свободно, а в конюшне их лошади. На дворе была еще большая изба для работников. Когда мы останавливались у знакомых наших крестьян, то нам отводили обыкновенно горницу. Все крестьянские дома в Минусинском округе строились по одному русскому образцу: с одной стороны была горница, с другой изба, разделенная сенями. Стены горницы у многих были разрисованы масляною краской; изображались тут и рощи, и летящие птицы, и дикие козы, и охотники, стреляющие левой рукой, словом, все фантазии странствующего художника тут были истощены; а между тем как внутренней штукатурки там не употреблялось, и стены были гладкие и ровные из превосходного строевого леса, то этот способ успешно препятствовал размножению клопов и тараканов. В переднем углу горницы помещался кивот с образами, в другом кровать с ситцевыми занавесками, пуховиками и чистой простыней с одеялом. Угощение сибиряков вполне выражало тогда и их благоденствие, и образцовое русское гостеприимство. Чего не наставят, бывало, на стол радушные и добрые хозяюшки! «Что есть в печи — все на стол мечи», по пословице, а когда, случалось, приезжал в какой-нибудь праздник, особенно храмовой, то тут уже не было конца угощению. Стол, как в Пасху, постоянно заставлен кушаньями; гости одни приходят, другие уходят. Приходящие рассаживаются около стола по скамейкам и стульям, а старшая хозяйка тотчас же является с рюмками, графином с вином на подносе, обходя всех гостей и не допуская отказа. В это самое время она припевает и ей подтягивают присутствующие. Все, конечно, мужчины и женщины в праздничных одеждах. По улицам пение и хороводы бесконечные и бесконечное щелканье кедровых орехов. Группы крестьян, уже, конечно, подпивших на радостях праздника, ходят по улицам, обнявшись, с громкою песнею. Мне случилось ночевать в такой праздник, и помню, что я не мог спать, потому что пение и клики не умолкали и продолжались всю ночь, да и дверь беспрестанно то отворялась, то затворялась.
Для покупки же хлеба нам случалось ездить и в казенные вновь
устроенные поселения. Поселенцы хорошего поведения, которые все же
составляют около половины всего населения, успешно занимались хлебопашеством и скотоводством, и так как земли им были отведены превосходные и, вероятно, никогда не паханные, то у них хлеба на продажу было много. Однажды нам пришлось приехать в одно из этих поселений вечером, и помню, что, сторговавшись и купив хлеб, я имел неосторожность, выдавая задаток продавцу, дать ему заметить оставшуюся у меня пачку денег. Зато, когда мы сели в сани, то порядочно побаивались, вспоминая, что это был один из поселенцев, который если бы не сам запотел напасть на нас, то мог передать другим товарищам; а мошенников между ними было много, и к тому же оружия у нас никакого не было. Когда мы выехали, была уже ночь, и дорога лежала через девственный лес с вековыми соснами, лиственницей и елью гигантских размеров. Хотя тройка наша мчалась быстро, но мы все же озирались по сторонам, пока не выехали из лесу и не приехали на ночлег.
Во время зимних разъездов, иногда при очень сильных морозах,
одежда наша состояла из полушубка внутри и сверху благодетельной
сибирской дохи, из шкур дикой козы шерстью наружу. При всей легкости своей в ней никакой мороз не страшен. Случалось нам, когда узнавали, что продавались сходно бычки, делать и довольно опасные путешествия в кочевья в большие морозы, и благодетельная доха всегда выручала.
В путешествиях наших нам случалось также видеть и такие картины, которые только и возможны в безграничных пространствах сибирских и азиатских степей. Так, однажды, ехавши с нашим доктором, мы увидели незнакомую еще нам, но очень интересную картину. На высоком берегу, видим, стоит большой табун лошадей в куче и разъяренный жеребец с поднятыми гривою и хвостом защищает свой табун от трех волков. Мы видели, что один волк бросался к табуну, чтобы заставить его выйти из каре, в которое загнал лошадей с матками и жеребятами жеребец, или хозяин табуна, как там его называют, но жеребец не допускал его, а бросался на него, становясь на дыбы, чтобы копытами ударить его; другие волки лежали растянувшись на земле в стороне, ожидая момента, когда жеребец, увлекшись за волком, отдалится от табуна, что случается с молодыми жеребцами, которым поэтому хозяева и не вверяют табуна; тогда они бросаются на табун, который, шарахнувшись, разбредется и уже представит им легкую добычу. Но пока табун был у нас в виду, волкам не удался их маневр, потому что умный жеребец никогда не увлекался погоней за волком, а тотчас возвращался к табуну сперва тихо, чтобы завлечь волка, но потом обскакивая табун вокруг. Много раз также случалось видеть, как перед бурей и грозой жеребец собирает в кучу табун, исполняя при этом свою обязанность довольно бесцеремонно, так что и зубами, и копытами заставляет стягивать беспечных.
Всем, конечно, известно, что главный промысел Сибири — это белка и соболь. Осенью обыкновенно собираются артели инородцев татар и русских зверопромышленников (ясашные платили подать мехами) и целыми партиями конных проходят через город Минусинск. Они уходят
обыкновенно на несколько недель в тайгу с винтовками и собаками; берут с собой летом приготовленную сушеную птицу, баранину, рыбу, хлеб и сухари. В хорошие года, когда урожай на кедровые орехи изобилен, промышленники имеют хороший заработок. Все это охотники-стрелки, бьющие в голову, чтобы не портить меха. Правда, что они стреляют с козел или рогулек, которые всегда при них у седла, или у винтовки.
В большом ходу была охота и на медведей, и нам случалось видеть таких охотников, которые подходили под сорок. Сорокового, не знаю почему-то уже там боятся как рокового. Так как вообще звериный промысел всегда сопряжен с опасностями, то обыкновенно рассказывается
множество разных случаев иногда и чудесного избавления, а иногда и
несчастия. Расскажу об одном случае счастливом. В тридцати верстах
от Минусинска есть село Каменка, где жил наш приятель казачий урядник Серебренников. Его сын или внук учился у нас. Он был человек
состоятельный, имел прекрасный дом, славную семью и хотя тамошний
уроженец, но был довольно развит, читал св. писание и был очень гостеприимен. С ним-то случилось происшествие, которое едва не стоило ему жизни. Один год в Сибири выгорела в Барнаульском округе тайга,
так называют там дремучий лес, и медведи, выгнанные пожаром, разбрелись всюду и во множестве появились в нашем округе. Даже опасно было ехать или идти куда-нибудь из города. Однажды верховой возвращался в город и за две или три версты на него напал медведь; он ускакал, но медведь преследовал его почти до города. В этот-то медвежий набег Серебренников Ив. Сем. ходил куда-то и с ним для предосторожности была рогатина. Возвращаясь домой, он в полуверсте или менее от села видит огромного медведя, идущего прямо на него; он кинулся за большое дерево, медведь за ним. Серебренников хотел хватить его рогатиной, но медведь лапой сломал рогатину и наконец повалил его, уже взобрался на него, чтобы, конечно, добраться до его черепа. Тот не испугался, а стал из-под медведя натравлять собаку, с ним бывшую; таежная опытная собака тотчас начала его хватать за зад, который составлял слабое место зверя, и он тотчас же слез с казака и сел на зад, обороняясь от собаки. Молодая собака изменила и убежала. Как только он освободился из-под медведя, тотчас бросился бежать в село. Навстречу ему мужик; он рассказывает ему наскоро случай и приглашает идти вместе, а мужик отвечает ему: пойду, если половина шкуры моя; он не согласился и побежал в дом за винтовкой, осмотрел ее и к медведю. Опытная таежная собака, отбегая и опять забегая к заду, задержала медведя; Серебренников прицелился, и медведь упал мертвый. Нужно сказать, что Иван Семенович и прежде хаживал на медведей. Проездом в Шуш мы всегда у него останавливались, в этот же раз видим Серебренникова с бородой, а он прежде всегда брил бороду, спрашиваем, что это значит? Он указывает на огромную медвежью шкуру, прибитую к
стене, и тут рассказывает нам случай, прибавив, что медведем дал обет
не брить бороды.
В наше время в шестидесяти верстах от города, в Минусинском
округе, начали устраивать и устраивали казенные поселения для сосланных на поселение под руководством смотрителя этих поселений Ильи Васильевича Голенищева-Кутузова, отставного капитана армии. Тогда правительство решило всех поселенцев вывести из волостей, где они были приписаны, в особые нарочно выстроенные для этого селения и водворить вместе. Думаю, что эта мера не была полезна в то время. Селе ния красивые, правильные, воздвигались быстро под руководством
Ильи Васильевича, но, проезжая эти красивые селения, какая-то грусть
охватывала при виде этих пустынных улиц. Ни одного женского лица,
ни одного ребенка или кой-где, как исключение. Может быть, когда поселенцы переженились, обзавелись семьями, хозяйством, расплодились,
эти селения и стали богатыми и многолюдными селами, но тогда это была пустыня. Соединенные в общества, составив отдельные от старожилов группы, эти миазмы общества скоро образовали из себя шайки грабителей и воров, и если б не удивительная энергия смотрителя, то жители Минусинского округа были бы разорены. Поселенцы, когда жили по волостям, были работниками у богатых сибиряков, жили среди их семейств; обедали, ужинали с хозяевами, у которых сменялось до шести
кушаний; следовательно, живя среди порядочных людей и такого изобилия, некоторые и сами исправлялись, оставляя свои прежние дурные наклонности, и сами потом делались хозяевами. Но все же нельзя не сказать, что ссыльные имеют вредное влияние на край. Другие же поженились на сибирячках, хотя это было так же трудно, как трудно белокожему американцу открыто жениться на цветнокожей, так как сибиряки-старожилы народ гордый и у них считалось позором отдать дочь за ссыльного.
По этому случаю расскажу один интересный эпизод. У одного богатого сибиряка жил в работниках молодой поселенец, красивый, ловкий, трудолюбивый, кажется, москвич, которого старик хозяин очень полюбил. Помимо отца, и дочка полюбила молодца, но они знали, что на
их соединение никогда не последует согласия Вот они придумали, чтоб
он украл ее, как там выражаются. По гордости сибиряков поселенцы
иначе не женятся, а в видах населения края от синода разрешено венчать такие свадьбы без всякого исследования, самые свадьбы называются там крадеными Он подговорил лихую тройку быть готовою и
объявил хозяину, что намерен жениться; тот одобрил его намерение,
обещал наградить и все приготовить к свадьбе и принять в работницы
его жену. В назначенный час храм осветился, священник с причтом
готовы и вот примчалась тройка. Невеста, нарядно одетая, под покрывалом вступает на приготовленную ткань, принимает зажженную свечу, и обряд начинается. Старик же хозяин сторожит у дверей, не впуская любопытных, из опасения, чтоб погоня не расстроила свадьбы Когда венчание кончилось, тем же порядком поехали к дому; и когда молодые поклонились по обычаю отцу в ноги, то он тут только увидел, что вместо чужой неизвестной молодой у ног его лежала его дочь и, не
вставая, просила прощения. Старик погневался, пошумел и благословил.
К Ильину дню мы обыкновенно ездили в с. Шуш к Илье Васильевичу Кутузову, упомянутому выше смотрителю поселений, на его именины. Это был самый гостеприимный, самый радушный хозяин и, как человек, в своем роде замечательный, то с ним надо несколько познакомить читателя. Он был большого роста, с живыми серыми глазами, довольно большим носом и быстрыми движениями, был очень умен, образован, но злой язык его был остер как бритва. Это был бич всех чиновнические нечистых проделок, не щадил ни низших, ни высших, и, по его резкому замечанию, «русским государством в сущности правили столоначальники» — так мало, по его мнению, было способных начальствующих. Мы его очень любили и уважали за его честность, бескорыстие и прямоту, хотя и спорили с ним по некоторым взглядам. Его энергия и деятельность были изумительны; он управлял вновь устроенными казенными поселениями, так что ему одному Минусинский округ был обязан безопасностью от поселенцев, теперь собранных вместе и образовавших шайки воров и мошенников. Только его железная рука удерживала их. Правда, что строгость его доходила иногда до жестокости, как рассказывали. Но он находил эту жестокость единственным средством спасения для населения. Он навел на мошенников такой страх, что они лучше готовы были идти под кнут, нежели попасть к смотрителю. Он даже однажды едва не поплатился жизнью за свою грозную деятельность. К нему привели двух пойманных воров и бродяг; это было летом, он вышел к ним на террасу, как вдруг один из них быстро выхватил из сапога нож и нанес ему рану в живот, но, к счастью, не прорезал кишечник, и он остался жив. По выздоровлении он поехал по поселениям, и, когда старосты после этого случая для его безопасности ставили большой караул, он отпускал караул и приказывал растворить все двери. Он имел необыкновенные полицейские способности и на европейском поприще был бы известен как один из тех поистине великих полицейских агентов, которые стяжали такую огромную славу в своей стране и литературе. С началом приезда его в Сибирь губернатор Красноярска временно, до приезда назначенного, поручил ему должность полицеймейстера, и в месяц с чем-нибудь он открыл и перехватил все шайки в их притонах, которыми служили дома, как открылось, многих из незапятнанные до того граждан города. Посредством своей полиции, выбранной им из помилованных мошенников, он знал о грабительстве прежде, нежели поступало к нему объяснение или жалоба. Весь округ был оцеплен его тайными агентами. Когда он вышел в отставку и занялся устройством чугуноплавильного завода, то крестьяне думали, что теперь уже пришел конец их благосостоянию, хотя он не даром был семь лет смотрителем к устроителем поселений. Он сумел их приучить к труду, всегда благодарному там, много увеличить благоденствие порядочных людей, так что и дурные прежде стали держаться хозяйства, и бродяжничество много уменьшилось. Одним словом, этот человек исполнял свое назначение. При всей его строгости, железной воле и силе характера это был человек самый кроткий в домашнем быту, добрый и нежный муж; детей у них не было, но они воспитали прелестную девочку по имени Поленька, которую он любил со всею нежностью отца.
Поселившись на Шуше, ближайшем месте от заведываемых поселений, он пригласил жить с собою Петра Ивановича Фаленберга, нашего товарища, выстроил уютный домик, завел хозяйство и довел его до самого цветущего состояния; и все это в такой глуши, как село на пустынных берегах Енисея.
Так как у нас было много работы дома, то мы ездили в Шуш один раз в год, в Ильин день. День его именин был днем самым приятным
для всех нас, изгнанников, где забывалось все тяжелое минувшее, все
далекое, дорогое и милое под впечатлением радушия и сердечной дружбы этого человека, почему я и и решаюсь в память этой дружбы к нам
и его гостеприимства описать один из дней его именин, составлявших,
можно сказать, для нас эпоху.
Когда мы все собрались в Шуше, я с братом, Киреевым и Крюковым, то обыкновенно приезжали накануне Ильина дня как раз к чаю.
Дом его, хотя простой архитектуры, был довольно обширен и уютен. Петр Иванович Фаленберг тут имел особое помещение; комнат было
сколько нужно: спальня, кабинет, детская, диванная, гостиная, зал довольно обширный, буфет, две прихожие, словом, дом был самый хозяйственный, светлый, с террасами; мебель прекрасная и все своего домашнего мастерства. Приятно вспомнить и самые те жилища, где обитатели давно уже ждали вас с обращенными на дорогу взорами и где уже ожидали вас дружеские объятия, где виднелись радостные лица, с любовью встречавшие вас.
Самовар уже кипел, чай разлит, и мы усаживаемся вокруг этого
семейного средоточия. Превосходнейшие сливки, превосходное печенье и
все это домашнее. Прислуга их, одна молодая и хорошенькая женщина,
была замечательна по своей удивительной способности все уметь делать
и услужить так, как бы могли служить четыре человека ловких лакеев.
Она пекла крендели и сухари, она делала различные соления, варила варенья, водицы, наливки, служила за столом, за чаем, ходила за барыней, была превосходной прачкой, словом, эта женщина была все в доме и, сверх того, верна, кротка, услужлива и искренне привязана.
После шестидесятиверстного пути, конечно, чай имел свою прелесть, тут же был и превосходный варенец и творог со сливками. Напившись чаю и закусивши, прошлись по улице; а по возвращении домой тотчас поставили пюпитр, и Петр Иванович Фаленберг с Николаем Крюковым начали дуэт на скрипках, приготовившись каждый у себя дома. Илья Васильевич, Алекс. Александрович и некоторые из сторонников гостей сели за бостон. После ужина в оживленных разговорах пробило час, и милая хозяйка Екатерина Петровна, пожелав всем приятного сна, удалилась в свою спальню. Вслед за тем на диванах послали и нам постели, и мы скоро заснули в самом веселом настроении.
В восемь часов благовестили к обедне. Подавались длинные и очень покойные дроги, и все ехали в церковь. Мы с братом и Николаем Александровичем занимали правый клирос, так как всегда пели и в Минусинске обедню Бортнянского.
Возле стояли любители подтягивать, между которыми был Михаил
Иванович Свешников, живший в Шуше, уже выпущенный «на пропитание», офицер, сосланный в работу за выстрел в полкового командира и потом в себя. Эта личность очень оригинальная и в то же время очень забавная по своему огромному самолюбию, которое подавало повод ко многим шуткам над ним. У него был бас, и еще накануне приготовили держать некоторые басовые ноты и тем удержать в границах его оглушительный, но редко верный голос. После обедни все от души поздравили именинника и Екатерину Петровну.
После обедни священник с причтом служили молебен, а затем хозяин всех гостей пригласил в столовую, где на большом столе красовался великолепный именинный и огромной величины пирог.
После закуски гуляли и посещали его заведения, которые были замечательны тем, что вполне соответствовали нуждам пустынного края и
были весьма важны как образцы для будущей промышленности, с какой
целью он их и устраивал. Первое посещение было сделано конной мельнице, стоявшей на ближайшем дворе; потом зашли в кожевню, где вкопанные в землю чаны наполнены были кожами, лежавшими в квасу, и
были также готовы. Тут хозяин с торжеством показывал доброту и мягкость отделки. Из кожевни проходили в столярную, где работали разную мебель, а также седла для азиатцев-туземцев. Знаменитый мастер этого заведения назывался Сергей Кондратьевич. Это был человек действительно с гениальными способностями. Он делал все: и линейки, и сани, и качалки для тайги (золотопромышленники перевозили на свои золотые промыслы своих дам в качалках — род носилок, утвержденных л
прикрепленных к седлу), а также и тарантасы. Он был и мельником, и
столяром действительно превосходным. Словом, этот человек все умел
делать и делать отлично, так что Илья Васильевич намеревался, как он
шутил, заказать ему фортепиано.
Потом проходили в шорную, где делались хомуты, шили уздечки
под руководством тоже замечательного по своему искусству Иван Алекс., к сожалению, горького пьяницы и табачной напехи, как его величали. Отсюда проходили в мастерскую, где шьют обувь для приисков и для базара. Из этого обзора уже видно, как предприимчив и деятелен был этот человек. Сколько труда и настойчивости положил он на устройство всех этих разнообразных заведений. Надо было и покупать хлеб для мельницы, весь сырой материал, приискивать мастеров, за всем наблюдать и все это при его многотрудной и опасной казенной службе
смотрителя и устроителя казенных поселений, при его служебной переписке, беспрестанных разъездах, так что надо было удивляться, как
его достает на все это. Правда, что ему во всем помогала его жена и
Петр Иванович Фаленберг, живший с ними в одном доме. Еще позабыв упомянуть, что у них же была табачная плантация и выделывались сигары.
На острове, в пяти верстах от города, мы устроили заимку с дворами для скота, с избой для пастухов и чистою комнатою для нашего
приезда. У нас было до 200 голов рогатого скота, в том числе 20 коров
доилось, и продавалось масло, быки же продавались нагульным гуртовщикам. Местоположение нашей заимки было поистине восхитительное. На самом берегу, на так называемой там забоке, то есть низменной полосе берега, подходящей к самой реке, был выстроен небольшой домик. От самой забоки берег поднимался уступами на огромную высоту. На уступах, как бы громадных ступенях гигантской лестницы, по обеим сторонам были раскинуты прелестные березовые рощи, а вершина представляла огромный каменистый кряж, составлявший берег Енисея. Вид с высокого берега на гигантскую реку с ее лесистыми островами был поразительна величествен. Заимка наша с татарскими юртами внизу представлялась в виде карточных домиков. В юртах помещались пастухи, татары с их семьями: мужья пасли скот, а жены и дочери доили коров и пасли телят. Молочное хозяйство было вверено мещанке нашего города, жене одного из наших работников Егора Керобкова, честного человека и отличного пахаря. Жена же Пелагея была бойкая, умная молодая женщина, всегда хорошо одетая и вполне чистоплотная, как все сибирячки. Ее молочное заведение было образцовым: что за чистота посуды, полотенцев, цедильников, горшков. А всей молочной принадлежности. Мы часто со знакомыми нашими дамами и мужчинами приезжали на заимку, чтобы полюбоваться чудными видами Енисея, который весь виден во всю его ширину со всеми зеленеющимися островами как на ладони, а нагулявшись, вдоволь отдохнуть в чистой избе, напиться чаю, поесть сливок, простокваши и варенца. Все это у Пелагеи было превосходно. Иногда и Илья Васильевич из Шуши с семьей, Фаленбергом и другими нашими товарищами приезжал на нашу прелестную заимку. Но было время, когда удовольствие гулянья отравлялось тучами мошек и комаров. На сеновале, тоже близ города, и на берегу реки серая лошадь была неузнаваема под попоной сплошного комара. Работники намазывали себе дегтем все лицо и шею. По скошении травы и уборке сена этот бич исчезал. Мошка же налетала по временам с ветрами из Барабинской степи.
Но предприимчивость наша не ограничилась одним хлебопашеством и скотоводством: мы вознамерились поставлять на прииски наши земледельческие произведения. Для этого мы решились купить место в 5 верстах от города на реке Минусе и построить мельницу и тотчас приступили к делу. Лес нам привозили дешево по 20 к. а. за 4-х саж. бревно, мельница имела два этажа, но верхний этаж составляла одна чистая, для нашего приезда, комната. Всю работу кончили к осени и пустили в ход. Она была в один постав, работала весьма успешно, и мы уже радовались совершениям дела, как вдруг в одну октябрьскую ночь плотину, которая была очень высока, так как для успешнейшей работы мы сделали колесо наливное, прорвало у берега, противоположного строению. Мы не оробели и с весной вторично запрудили мельницу и начали работать, поставив сруб в прорванном месте, который нагрузили камнями, но как последняя работа делалась в субботу на воскресенье, то некоторую часть сруба не успели набить камнями и пошабашили. Вода была в полном подъеме, сруб выдержал один день напора, и затем его снова сорвало и вода ушла. Кажется, этого было бы довольно, чтоб остановить нас; но не тут-то было: мы с новой энергией принялись за поправку, и на этот раз всю плотину одели досками, сомкнули в пазы, проконопаченными и засмоленными; доски или одежда входила в пропаженные лежни, положенные в выкопанную до крепкого грунта канаву и также проконопаченные и засмоленные. От прорванного места прорыли канаву до самого грунта в берег, на несколько сажен, положили огромные пропаженные лежни, и на лежнях в столбы утвердили деревянную стену, которая соединялась с плотиной у нижних лежней, и обе стороны забора забили землей и затрамбовали. Казалось бы, такая работа должна была устоять. Вода была поднята, ставни закрыты, и мы только ожидали полного накопления воды, чтобы молоть. Наступил Покров Божьей Матери. Мы с братом шли к заутрене, что во все праздники всегда исполняли; как, уже подходя к церкви, слышим, что кто-то в темноте называет нас по имени; это был житель Малой Минусы, и возвещает нам, что мельницу нашу опять прорвало. «Да будь воля Божия!» — сказали мы и вошли в церковь. Уже не могу теперь сказать — стали бы мы снова за нее приниматься, но как в эту зиму мы получили от сестер известие, что по высочайшему повелению определены солдатами на Кавказ, куда мы и уехали в марте месяце, то мельница наша и осталась разрушенною. Мельница эта или, лучше сказать, наше упорство стоило нам много денег, которые очень бы пригодились во время семилетнего пребывания нашего на Кавказе.
Для нас милость эта Государя была совершенной нечаянностью.
Она радовала нас тем, что подавала надежду увидеть милых родных и
свою дорогую родину, но и печалила тем, что оканчивалась наша хозяйственная деятельность, совершенно изменилось течение жизни, к которой мы уже привыкли, и оставляли добрых друзей, нас полюбивших.
Перед самым нашим переводом на Кавказ женился наш товарищ
Петр Иванович Фаленберг. Невеста его была из Саянска, дочь одного
казачьего урядника. Жена его в России, которую мать отговаривала
ехать к нему в Сибирь различными ухищрениями, умерла, и он был свободен, хотя и до смерти ее они по закону были разведены. Все наши товарищи были на его свадьбе. Девичник происходил в доме отца невесты
по всем обычаям русской старины. После венчания был обед, а вечером
песни и пляска. Мы присоединились к общему хору и свадебным играм.
Между песнями были и очень интересные, с прекрасными мотивами; я
помню одну, которая пелась всеми девицами, составлявшими круг: «Вы, бояре, молодые» и пр.; при этом пении одна из девиц ходила с платком, приплясывала плавно, а платок бросала кому-нибудь из сидящих молодых казаков, который выходил к ней, и вместе проходили, приплясывая в круге, тихо и плавно, в такт песни, а затем песня переходила в речитатив со словами: «Уж и я твой кум, уж и ты моя кума, где мы сойдемся — там обоймемся, где мы свидимся — поцелуемся»; а затем протяжно снова повторялось: «Вы, бояре ль молодые» и проч. В это время молодая разносила угощенье. При этом много оживления придавала игра на скрипке Н. А. Крюкова, очень хорошего музыканта, и наше участие в хоре.
Свадьба Петра Ивановича была очень счастлива. Жена его была
преданная и нежная подруга и вполне усладила его изгнанническую
жизнь. Она скоро усвоила себе все образованные приемы и могла стать
в уровень со своим мужем, принимая, конечно, во внимание, что для
женщины и не нужны те обширные и специальные сведения, какие по
прежней его службе генерального штаба и по его образованию имел муж.
Он имел от нее сына и дочь, которая была замужем, кажется, в Харькове и своею смертью так поразила 80-летнего отца, что он тотчас же после известия умер. Сын его вместе с сыном Фролова, тоже нашего товарища, кончил курс в высшем военном училище, выпущены в конную артиллерию. Он вызвал к себе своих родителей и нарочно для этой цели из конной артиллерии перешел в корпусные офицеры одной из московских военных гимназий, но по смерти отца к нему приехала одна мать.
Отпраздновав свадьбу нашего товарища и друга, мы стали готовиться к отъезду. Дом свой мы продали, а хозяйство с лошадьми, скотом во всем объеме передали нашему многосемейному товарищу Николаю Осиповичу Мозгалевскому, сначала из третьей части дохода, а после его смерти, которая скоро последовала, отдали совсем его вдове. Во время жизни он пересылал нам на Кавказ нашу часть дохода.
Неожиданный перевод наш на Кавказ связан с нашим отрочеством
и нашей юностью, с воспоминанием о тех бесподобных и благодетельных
существах, которые нас воспитали и любили как родных своих детей. В
заключении нашем в Чите и Петровском писать писем к родным не дозволялось, а потому, когда через семь лет нас выпустили на поселение и когда мы соединились с братом, первая наша мысль была выразить им нашу благодарность за их родительскую любовь к нам и за их благодеяния.
Был март месяц 1840 года, и приближалось время нашего отъезда на Кавказ. Мы были так счастливы общей любовью, что проводы наши продолжались несколько дней. Каждый день нас приглашал кто-нибудь на прощальный обед, и каждый вечер мы проводили где-нибудь посреди всех наших друзей.
При выезде нашем нас провожало до десяти саней. Тут были все наши товарищи: с одними мы расстались навеки, с другими увиделись.
Воспроизводится по: «Своей судьбой гордимся мы». Иркутск, Восточно-Сибирское книжное издательство, 1973 г.
|
 |
|